Теперь наступила нелепость, бестолковость… Какой-то вихрь и страсть! Всё в восторге, как будто я мчался к чему-то прекрасному, страшно желанному, и хотел продлить путь, чтобы дольше упиться наслаждением, я как во сне делал всё неважное, что от меня требовали, и истинно жил лишь мыслью об Алёше. По целым часам я разговаривал с Колей о Настеньке с таким жаром, будто и в самом деле любил её, — может быть и любил: разве я понимал, что со мной происходит? Подобно ему я целовал платок милой девочки, стоял с ним перед географической картой и внимательно вглядывался в точку, обозначавшую Ниццу, где жила Настенька, и хотя я утверждал, что целование платка мне невыразимо приятно, я только думал об Алёше, и с каждым разом всё неприятнее становилось слушать о ней…
В воскресенье, 12 ноября, — я запомнил день, — часов в восемь вечера пришёл Серёжа, и мы, забравшись в детскую, устроились на кровати.
— Что, опять дождит? — спросил Коля с гримасой.
— Мне тепло… — пробормотал я.
Серёжа оглянулся, засунул руку в боковой карман гимназической рубашки, ещё раз оглянулся и вынул письмо.
— Вот, — сказал он, ударив рукой по конверту, — сегодня после обеда было получено.
— От кого? — спросил Коля, покраснев, и опустил глаза.
— От Насти. Через неделю они выезжают из Ниццы.
У Коли побелели губы…
— Он рад, — мелькнуло у меня. — Отчего же мне стало досадно? Досадно? Но ведь он мой брат. Пусть, пусть, он будет счастлив, — слёзы подступили к моим глазам, — пусть, но отчего никто не думает о моём Алёше; почему никто не интересуется мной, как Колей; почему меня оставляют страдать в одиночестве?
— Серёжа! — произнёс вдруг торжественно Коля.
Я с ужасом отвернулся, и на миг мне показалось, что вот-вот из моих глаз брызнет кровь. Послышался шёпот. Я оглянулся. Серёжа уже сидел рядом с Колей и, опустив голову, слушал его. Дикая, мучительная ревность хлестнула по моему сердцу. Вдруг хлестнула внезапно. И невыносимо захотелось плакать, топать ногами.
— Теперь или никогда! — крикнул кто-то во мне. — Их трое! Брат изменил! Настенька изменила! Всё равно! На что надеяться? Я люблю, — но я обожаю моего Алёшу! О, прощайте, прощайте, мои стены, моя детская кровать, мой брат!
— Куда ты? — спросил Коля.
— …У тебя радостный голос, — беспорядочно неслось у меня. — Ты любишь Настю? Серёжа разрешил тебе любить её… О, прощайте, прощайте!
В передней я остановился. Куда я бегу? Ведь из столовой меня мать заметит!
— Ну пусть, — опять рванулся я, — пусть меня убьют! Кого убьют? Разве я живу? Нет, нет, об этом потом!..
Я тихо открыл дверь в коридор и шмыгнул к выходу.
— А вам всё равно, — с горечью подумал я, когда благополучно добрался к выходу, нарочно останавливаясь в дверях, чтобы меня увидели.
Но нет, никто меня не замечает, никто не интересуется. Вперёд, дальше! Куда бежать? Я уже не знаю куда, — и не думаю об этом. Только хочется чьей-нибудь жалости, чьей-нибудь ласки. Я выбежал во двор, весь во власти самых отчаянных, самых безумных решений. Луна стояла высоко, одинокая, медленно погружалась и выплывала из чёрных туч, и с горячим сочувствием я посмотрел на неё.
— Ты одна… я один, — мелькнуло у меня. — Или ты одна, или я один? — пробежала вторая мысль.
Я задрожал, затосковал от ужаса… Надо верить: я существую! Или ни луна, ни я! Кто это подумал? Никто! Что же я такое — тень ли? Бог ли? Человек-Бог! Пощадите!.. Мне понравилось это слово и я долго повторял, глядя на луну: пощадите, пощадите!
Где-то послышались шаги. Снова ужас! Шаги! Что означает шаги? Ш-а-ша! Да, да, ша! Луна… ш-а-ша! Впрочем, после. Главное к Алёше! У тебя Настенька, у меня Алёша!
Я засмеялся, и долго вертелся на одном месте… Потом, словно меня толкнули, быстро пробежал двор и с шумом влетел в квартиру Алёши… Много лет прошло с того вечера, когда я, дикий, внутренне изуродованный, влетел в комнату бедных людей, — но и теперь ещё, вспоминая, что я увидел, я испытываю то же жуткое чувство, тот же благоговейный, потрясающий страх. Одним взглядом я обнял всё. Я увидел её, — врага людей, — нищету чудовищную, нищету позорную, в нищете рождённых, дорогих людей, вспоенных и вскормленных несчастьем… И, помню, в этот миг было такое чувство, будто враг, из железа выкованный, шёл на меня, и тут же, просветлевший, я поклялся на вечную борьбу с ним. Ни звука, ни стона! И спросил я себя: почему они покорны? Я залечу ваши раны!.. Возьмите меня! О, зачем я подумал, как смел мечтать о любви!
Терзаемый стыдом, нет, чем-то высшим, ещё высшим, я остановился на пороге. Мать Алёши долго-долго оборачивалась, пока вся повернулась, обдала меня длинным, незначащим взглядом, и я услышал певучим рыданием произнесённый вопрос.
— Кто там?
— Это я, я… — дрожащим шёпотом ответил я, не сводя глаз с угла.
Там в углу лежал, белеясь, как ком снега, как саван, Алёша, а возле него стоял слепой, — отец ого. Старик бормотал что-то похожее и на молитву, и на мольбу, может быть совершал таинство, и было неземное в этой картине слепого отца и длинного, круглого кома снега.
— Я знаю твои мысли, — произнёс вдруг старик, обернувшись ко мне.
Он с ума сошёл! Я беспомощно оглянулся. Подавшись назад, — ужас мой был невыносимый, — я тихо выговорил, путаясь:
— Не пугайте меня! Я зашёл к вам погреться и посидеть с Алёшей.
Мать всплеснула руками, и звук этот, как мольба, пронёсся в тишине.
— Пусть он войдёт, — услышал я слабый голос Алёши.
Я спустился с первой ступеньки, со второй — и оглянулся. Опёршись о локоть, глядел на меня калека Саша, и глаза его как бы просили не страшиться.
Вдруг я услышал шёпот:
— Алёша умирает!
Я вздрогнул и обернулся. Старуха стояла подле меня, мотала головой и взгляд её по-прежнему был бесстрастный, ничего не значащий…
— Умирает? — тихо спросил я, похолодев. — Ужели я буду присутствовать при смерти? — всполошился я… — Это невозможно, — мелькнула другая мысль и оборвалась.
Меня била лихорадка. Что невозможно? Кто это сказал? О чём я думаю? Ведь это… смерть. Это… умирание? Как хочется и мне отдать свою душу, лежать в белом и… чтобы старик стоял подле меня…
— Здравствуй… — прервал мои думы, Алёша.
— Здравствуй, здравствуй… — прошептал я.
Лишь теперь я разглядел его лицо. Почему оно было синим, фиолетовым? Почему чёрные глаза так невинно, трогательно, и, нежно как никогда, смотрели на меня, на комнату, на старика? Я подошёл к нему, не зная что мне сделать, сесть ли подле, стать ли на колени и начать молиться.
— Я скоро буду "там"… — шёпотом, словно тайну открывал, выговорил он.
Он передохнул, — я ждал. Но напрасно, — он забыл обо мне.
— Последние дни Алёша всё время так, — сказал Саша громко, — начнёт и не кончит. Садись возле меня.
— Давно ли он… такой? — спросил я, усаживаясь на кровати.
— Богатым всё равно: давно ли, недавно ли… Не надо спрашивать: я сердитый! Ну да, я сердитый, — хмуро повторил он, — жестокое недовольство, страдание было в его голосе. — Вот так и сестрица Аннушка умерла, теперь он. И ничего нельзя понять! А Алёша всё про обман говорит. Обманул Бог, да не его. Вот оно что!
Старик зашевелился.
— …Я был "там", — как со сна выговорил вдруг Алёша, и все мы, кроме старика, встрепенулись. — Я был "там", — повторил он уже смеющимся голосом, — и буду "там"!..
— Довольно, — с мольбой произнёс слепой.
— Отец, жизнь — обман? Ведь ты так говорил? Отец, но Бог? Ты смеёшься! И Его нет… Так пойди посмотри, где стоит луна и скажи мне.
Он задумался… Мы ждали.
— Всё время так, — сердито повторил Саша. — Отец его погубил. Всё книжки, всё разговоры про ложь, да сказки. Человек — обман, кушать хочу — обман, а правда где? Вот с луной возился, с бесом, чёрт знает с чем, возился Алёша-то! Сам, как Отец людей, добрый, — а жил, будто один на земле. Будто никого! Да, испортил отец всех и меня испортит, — вот чего боюсь. Только мать ещё держится.
Наступила тишина. Огонь в лампе горел ярко, и в комнате не было теней. И чем больше я всматривался, вглядывался, тем несомненнее начинало казаться, что так должно быть наверху, таким должно быть нездешнее, истинное… Голова моя, словно надвое раскололась, каждая половина по-своему смеялась и смех был восторгом.
— Истина! — уверенно подумал я.
— Богатым хорошо, — пошептал Саша, и это подхватила старуха и однообразным голосом повторила:
— Богатым хорошо.
— Люди о хлебе должны думать, о живом, а тут ни о чём, кроме обмана, не слышишь, да о чертях. А я жить хочу!
— Я жить хочу, — как эхо отозвалась старуха.
Опять заколыхался белый ком и мы насторожились…
— Отец, мы идём к Правде, — ты так сказал? Отец, я вижу Правду…
— Алёшенька, — прошептал старик, — Алёшенька!..
— Отчего вы не пошли к моей маме, — произнёс я, когда Алёша замолчал. — Знаешь, — с жаром продолжал я, обращаясь к Саше, — ведь я его люблю… страшно! Я всё время думал о нём. Я хотел придти, но мне нельзя было. Я хотел сказать ему, что я его люблю, как брата… больше!