тоска, как затосковали, казалось, от ожидания недалеких теперь заморозков уже помеченные кое-где желтым кусты волчьей ягоды, багровые понизу осины и вся недалеко видимая тут глазу отродившаяся земля.
Тихо было на ней и над ней было тихо. В небе на полуденной стороне его клубились тучи и сплошной завесой наплывали на чистую половину, на которой держались кое-где розовые от закатного солнца облака. Без грома и без слепящих сполохов молний пеленали тучи загустевшую к вечеру синь неба, но несли, чувствовалось, в утробе своей нудный, как поздней осенью, обложной дождь.
Еще ничто в лесу не указывало на его приближение: с чуть внятным шорохом и писком отходило ко сну мелкое зверье, умащивались в кустах на ночлег птицы, и только ненастойчивый пока ветер едва слышно шелестел в вершинах деревьев. Но уже тревожным был шум, и под этот, как благовест печальный, шелест Витька поднялся на Лысую гриву, откуда видно было всегда три крайних дома Агаповки да темные, куда хватал глаз, леса на горбатых увалах.
Из деревни доносились отзвуки спешной вечером домашней работы. Еще шумно там было от горланивших к дождю петухов, и еще не угомонилась в загонах искусанная гнусом скотина. Глухой звон полных молока подойников перемежался с бряканьем у колодцев пустых ведер, и иногда давал знать о себе солидным стуком топора не наколовший загодя дрова мужик. Все в деревне было так, как и должно быть в эту пору, но точно с какой-то другой горы смотрел на нее Витька сейчас: вместе с тремя всегда видными из-за леса домами были теперь как на ладони старая изба кузнеца и открытый всем ветрам конный двор.
Лес отступил.
Изводили его тут на дрова, рубили выборочно на ремонт подопревших с фундамента построек. На делянках громоздился вершинник, валялись брошенные за ненадобностью кривые комли, и от захламленных этих мест и покалеченных попутно деревьев веяло запустением. Уже и на горах был лес не прежней дремучести, деревья там стояли реденько, а кое-где появились плешины сплошных вырубок. К полям подступали они, и одна такая, но не в пример другим широкая, лесосека обнажила Афонину елань. Пахал там Витька не однажды и помнил, что стояли вокруг поля высоченные сосны. Теперь на месте их пни торчали с насоренной около свежей щепой да лежали негрудно рыжие сучья. Глядя на порубочный хлам, на открытое северным ветрам поле, Витька увидел вдруг расхлестнувший его надвое вилюжистый овраг.
Помнил он, что не было никакого оврага и даже малой борозды на этом поле. Впадинки на нем встречались, где застаивалась снеговица, но овраг теперь въяве был, и, воскрешая в нестойкой сейчас памяти, как сеял он не раз на Афониной елани, как не раз поднимал зябь, Витька представил наконец пасмурный в прошлом году день, когда пахал тут и клял неподатливую после клевера землю.
Длинный летний день проканителился Витька на Афониной елани. Допахивал поле в сумерках и, торопясь закончить работу, видно, хватил землю плугом кое-где по второму разу и проложил глубокую борозду. Снеговица текла по ней весной, и скатились воды древоломной в начале лета грозы.
Вдоль оврага стояла уже недоступная комбайнам неубранная рожь, на пологих пока стенках его кудрявилась зелень цепких вьюнков, и еще что-то, тоже зеленое, прижималось на глинистых осыпях. Но недолог, знал Витька, век облюбовавшей овраг дурнины. Вешние воды выкорчуют их нестойкие корни, обрушат и унесут вместе с землей сгнившую на корню рожь и из года в год станут подмывать стенки оврага, углублять его станут, пока не будет им вольного хода и не обнажится на дне широкого к той поре лога плитняк либо галечник. Уже ничто не могло остановить эту дуроломную работу, и от вида начатого опустошения, от воображаемого пока, но обязательного теперь запустения паханной веками Афониной елани, в груди у Витьки со свежей силой ворохнулась устоявшаяся боль.
Агаповка затихала.
Лес затих. Все вокруг затихло. И в тишине этой слышал Витька только шаги свои да первые капли жданного все лето, но запоздавшего обложного дождя.