Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 195
– Я прощаю вас, Пелэм, – продолжал Винсент, – мы расстанемся друзьями.
– Повремените минутку, – сказал я, – и простите, если я призову к осторожности человека, который во всех отношениях неизмеримо выше меня. Никто (я говорю это с чистой совестью, ибо никогда в жизни не льстил друзьям, хотя зачастую восхвалял врагов) – никто более меня не восхищается вами, я горячо желаю увидеть вас на том посту, где вашему дарованию представится наибольший простор; подумайте основательно, прежде чем связать себя – не только с определенной партией, но с определенными принципами, которые нельзя провести в жизнь. Стоит вам только в должной мере проявить себя – и вы либо возглавите оппозицию, либо станете одним из первых в правительстве. Беритесь за то, что надежно, а не за то, что сомнительно; или в крайнем случае – действуйте один! Я настолько верю в силу вашего ума, если только она найдет себе надлежащее применение, что, не будь вы связаны с этими людьми, я дал бы вам слово победить или пасть вместе с вами, даже если бы во всей Англии я был единственным, кто сражался бы под вашим знаменем, но…
Винсент прервал меня.
– Благодарю вас, Пелэм, – сказал он, – покуда на политической арене мы не встретимся как враги, в частной жизни мы будем друзьями. Большего я не желаю. Прощайте.
Il vaut mieux employer notre esprit a supporter les infortunes qui nous arrivent qu'à prévoir celles qui nous peuvent arriver.
La Rochefoucauld[604]
Как только Винсент ушел, я наглухо застегнул сюртук и, не обращая внимания на холодный восточный ветер, поспешно направился к лорду Доутону. Искушенный в цитатах политик был прав, утверждая, что я часто бывал у этого знатного лица, но я находил преждевременным говорить о своих видах на политическую деятельность. Я уже упоминал о своем честолюбии, и люди проницательные, несомненно, уже догадались, что я был гораздо менее невежествен, чем мне угодно было казаться. Одному небу известно, как это случилось, но среди дядюшкиных друзей я приобрел совершенно мною не заслуженную репутацию человека весьма одаренного, и как только меня представили лорду Доутону, он стал оказывать мне необычайное и весьма лестное для меня внимание. Когда я утратил свое место в парламенте, Доутон заверил меня, что еще до окончания сессии я вернусь туда в качестве представителя одного из принадлежащих ему местечек, и хотя меня возмущала мысль о зависимости от какой-либо партии, я все же без долгих колебаний условно обещал ему свое сотрудничество. Так обстояли дела, когда Винсент явился ко мне со своим столь почетным для меня предложением. Я застал лорда Доутона в его библиотеке, в обществе маркиза Клэндоналда (отца лорда Дартмора; по знатности и богатству он считался одним из самых видных, а по тщеславию и ретивости – одним из самых деятельных представителей оппозиции). Когда я вошел, Клэндоналд удалился. Лишь очень немногие из людей, занимающих высокое положение, достаточно мудры, чтобы доверять молодым; как будто большее рвение и искренность молодежи не возмещает с избытком и ее страсть к удовольствиям и ее пренебрежение к серьезности.
Когда мы остались наедине, Доутон сказал мне:
– Мы в полном отчаянии из-за пресловутого запроса, который на днях будет внесен в Палату общин. У нас нет никого, кто был бы способен дать на него тот убедительный, исчерпывающий ответ, которого от нас ждут; во всяком случае, нам следует собрать все наши силы для голосования, а наш «загонщик»[605], бедняга N., так тяжко болен, что, я боюсь, мы будем иметь весьма жалкий вид.
– Дайте мне, – ответил я, – полную свободу действий на путях и перепутьях вне Палаты, и я берусь доставить к ее дверям целый легион денди. Дальше я не могу проникнуть, все остальное должны сделать другие ваши доверенные лица.
– Благодарю вас, дорогой мой юный друг, – с живостью сказал лорд Доутон, – благодарю вас тысячу раз; в самом деле, мы должны как можно скорее ввести вас в Палату; вы нам окажете неоценимые услуги.
Я поклонился с насмешливой улыбкой, которую не в силах был подавить. Доутон притворился, что не заметил ее.
– Идемте, милорд, – сказал я, – нам нельзя терять ни минуты. Завтра вечером я встречусь с вами, по-видимому, в клубе Брукса и сообщу вам, что мне удалось сделать.
Лорд Доутон горячо пожал мне руку и проводил до двери.
«Он – самый лучший премьер, которого мы можем иметь, – сказал я себе, – но он ошибается, если думает, что Генри Пелэм согласится играть роль шакала у льва. Он скоро увидит, что я оставлю себе то, за чем, по его мнению, гоняюсь ради него».
Идя по Пел-Мел, я вспомнил о Гленвиле, зашел к нему и застал его дома. Он сидел в задумчивой позе, прислонясь щекой к руке, перед ним лежало раскрытое письмо.
– Читай, – сказал он мне, указывая на письмо.
Я прочел. В этом письме доверенное лицо герцога N. сообщало Гленвилу, что он прошел в парламент от местечка, принадлежащего одному из членов оппозиции.
– Новая игрушка, Пелэм, – сказал Гленвил с улыбкой, – но еще немного, и все они сломаются – трещотка будет последней.
– Милый мой, дорогой Гленвил, – сказал я с искренним огорчением, – не говори этого; у тебя все впереди.
– Да, – прервал меня Гленвил, – ты прав; все, что мне дорого, – в могиле. Неужели ты воображаешь, что меня тешит хоть какой-нибудь из тех даров, которыми меня осыпала судьба? Что хоть одно чувство еще живет во мне, и я способен ощутить хоть одну из тех бесчисленных радостей, которыми наслаждаются другие люди? Видел ли ты меня счастливым хотя бы одно мгновение? Я живу словно на голой, бесплодной, безводной скале, отрешенный от людей, вне дружеского общения с ними. Когда мы встретились в Париже, у меня еще была цель, ради которой я жил; я достиг ее, жить дольше для меня нет смысла. Небо милосердно: еще немного, и этот лихорадочно мятущийся, тревожный дух успокоится.
Я взял его руку и крепко пожал ее.
– Притронься, – молвил он, – к этой сухой, раскаленной коже. Сосчитай пульс – биение его меняется каждую секунду, и ты либо перестанешь жалеть меня, либо не будешь дольше убеждать меня жить. Уже много месяцев подряд меня день и ночь сжигает изнурительная, гибельная лихорадка; она пожирает мозг, сердце, тело; огонь действует быстро – горючего почти не осталось.
Он оборвал свою речь; некоторое время мы оба молчали. Неровное биение пульса встревожило меня, звучавшая в его словах безнадежность привела в ужас. Я стал упрашивать его обратиться к врачам.
– Неужели, – ответил он с торжественным видом, и в голосе его звучала глубокая убежденность, – неужели ты думаешь, что можно «рассудок помраченный исцелить, из памяти изгладить то, что было»? Ах, прочь цитаты и размышления! – С этими словами он вскочил с кушетки, распахнул окно и несколько минут стоял там, часто и глубоко дыша. Когда он снова повернулся ко мне, лицо его выражало обычное спокойствие. Он говорил о важном запросе, который предполагалось внести в ближайшие дни, и обещал прийти на заседание, а затем я неприметно навел его на разговор о сестре. Он отзывался о ней восторженно.
– Как ни прекрасна Эллен, – сказал он, – ее лицо – лишь бледное отражение ее духа. Ее мысли так чисты, что каждый ее поступок благостен. Я не знаю существа, которому добродетель давалась бы так легко. Порок, видимо, столь чужд самой ее природе, что какое-либо прегрешение с ее стороны представляется мне совершенно невозможным.
– Не заедешь ли ты со мной к своей матушке? – спросил я. – Я хочу побывать у нее сегодня.
Гленвил согласился, и мы тотчас отправились к леди Гленвил в Баркл-сквер. Нас провели в ее будуар; она сидела там вместе с мисс Гленвил, чужих не было. Вскоре наша беседа перешла с банальных тем на более серьезные; когда Гленвил, что случалось очень редко, высказывал свои мысли – в них сквозила все та же глубокая грусть, омрачавшая его душу.
– Почему, – спросила леди Гленвил, видимо, страдавшая за сына, – почему ты так мало бываешь в свете? Ты изводишь себя своими мыслями и в конце концов погубишь себя этим. Любимый, дорогой мой сын, какой у тебя изнуренный вид!
Эллен, неотрывно глядевшая на брата глазами, полными слез, коснулась своей прекрасной рукой его руки и сказала:
– Ради матушки, Реджиналд, побереги себя; тебе нужен воздух, телесные упражнения, светские удовольствия.
– Нет, – ответил Реджиналд, – мне нужно только одно – быть занятым, и благодаря герцогу N. я теперь буду очень занят. Я избран членом парламента от ***.
– Как я счастлива! – с гордостью воскликнула мать. – Теперь ты достигнешь всего, что я тебе предсказывала.
От радости она на миг забыла о лихорадочном румянце, пылавшем на щеках Реджиналда, о его ввалившихся глазах.
– Помнишь ли ты, – спросил Реджиналд, повернувшись к сестре, – прекрасные строки из моего любимого Форда[606]:
Слава,
Величье человека – только сон
Иль тень мгновенная. На сцене жизни
Я в юности играл тщеславья роль,
Но наслажденья к гибели влекли,
В их сладости зловещее таилось!
Но роскошь, красота – все то, что в мире
Бездумно мы кумиром нарекаем, —
Все это ненадежные друзья,
И вспышка срасти вдруг велит застыть нам
Пред замком разума незащищенным.
– Эти стихи, – сказал я, – прекрасны; это понятно даже мне, человеку, совершенно чуждому поэзии и в жизни не написавшему ни единой строчки. Но я не поклонник той философии, которую они выражают. Я сомневаюсь в мудрости таких излияний, исполненных меланхолии и прославляющих нравственное величие скорби, и не согласен считать это истиной. В жизни человеческой нет таких положений, которые мы не могли бы, по своей воле либо облегчить, либо сделать еще горше. Если прошлое мрачно – я не вижу необходимости сосредоточивать на нем свои мысли. Если наш дух способен на мощное усилие в одном направлении – стало быть, он может многого достичь и в другом; духовную энергию, с помощью которой мы приобретаем знания, мы можем с таким же успехом употребить на то, чтобы преодолевать горести. Прими твердое решение не думать о том, что причиняет тебе страдания; заставь себя избегать всего, что может напомнить тебе о них; направь свое внимание на новые, увлекательные цели; сделай все это – и ты одержишь победу над прошлым. Ты улыбаешься так, словно это невозможно; нет, это ничуть не труднее, чем оторваться от любимого занятия и обратиться к предмету, который вначале тебе не по душе, а ведь именно так дух человеческий действует в течение всей нашей жизни; стало быть, он способен и на то, другое, если только не остановится перед столь же сильным напряжением. Да и вообще, я полагаю, что углубляться в прошлое противоречит природе человека: его помыслы, планы, чаяния – все принадлежит будущему; мы живем для будущего и будущим, и когда наши страсти бушуют сильнее всего, они тоже устремлены в будущее. Жажда мести, скупость, честолюбие, любовь, воля к добру и злу – все направлено, все движется к далекой цели; глядеть вспять – то же, что двигаться вспять: это противно нашей природе; наш ум крайне неохотно усваивает эту привычку, и даже усвоив ее – с превеликой готовностью возвращается к тому, что искони ему свойственно. Вот почему забвение является благом, обрести которое гораздо легче, чем мы думаем. Забвение прошлого достигается все усиливающейся тревогой за будущее.
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 195