— Как вы смеете так говорить про Синеозерск! Про город, о котором написано в летописях?!
— Так ведь вы же эту летопись сами и пишете! Своя рука владыка!
— В летописях двенадцатого века, невежда!..
— Мало ли что можно в двенадцатом веке намолоть! Поди проверь!..
Они воинственно стояли друг против друга, большой, грузный Ренин и маленький, почти невесомый Чаликов.
— Лучшие годы Бурыгина прошли в Синеозерске, — грозно шептал Чаликов, — здесь он окончил школу, здесь поступил в техникум, здесь первый раз влюбился.
— Влюбился я, положим, в Сочи, — робко заметил лейтенант.
— Вот видите! — обрадовался Репин. — Даже девушку подходящую Бурыгин не мог для себя выбрать в Синеозерске. Пришлось в Сочи тащиться!..
Чаликов задохнулся от негодования и стал кричать, что о красоте синеозерских девушек упоминалось еще в летописях пятнадцатого века, но тут в дверь снова постучали, и Сима в пушистой шапочке, запорошенной снегом, розовая, с сияющими глазами, свежая, как сама метель, вошла в номер. Спорщики смущенно замолкли. Лейтенант представил Симе стариков.
— Мы сейчас уйдем, — сказал Репин, обращаясь к Симе, — но пускай сам Бурыгин скажет, куда он хочет приехать: в Леснянск или в Синеозерск?.. Вот, пускай скажет!..
— Видите ли, товарищи, — сказал Бурыгин, — сейчас мне хочется побывать совсем в другом городе.
— В каком? — нервно спросил Чаликов.
— В Берлине! — ответил Бурыгин.
— А потом мы с ним, — заявила Сима, сияя глазами, — обязательно побываем и у вас в Леснянске, и у вас в Синеозерске.
Это «мы» прозвучало в ушах лейтенанта великолепной музыкой.
— Милые вы мои земляки, — нежно сказал лейтенант, кладя одну руку на плечо Чаликову, а другую на плечо Репина, — не спорьте. Свои люди — сочтемся!.. После Берлина разберемся, кто чей!.. Я думаю, что и в Синеозерске и в Леснянске новые герои появятся. А сейчас, извините.
— Мы вас проводим, — сказал Репин. — Пойдешь, летописец?
По дороге в театр старики продолжали спорить, но теперь Репин все-таки признавал за Синеозерском некоторые достоинства, а Чаликов заявил, что Леснянск тоже упоминается в летописях, правда, не двенадцатого, а четырнадцатого века. А Бурыгин и Сима шли сзади, смотрели, как неутомимые снежинки кружатся в неверном свете московских военных фонарей, и в сердцах у них кружилась и пела такая же веселая свежая метель. На углах у репродукторов стояли люди и ждали важного сообщения по радио, и мальчики бились об заклад, сколько сегодня будет салютов: три или четыре.
Солнце зашло. Быстро слиняли блеклые краски мартовского заката. Снега за окном вагона набирались вечерней синевы. Ранняя звезда зажглась над далекими, уже плохо различимыми холмами. В вагоне густел сумрак. Света в поезде еще не давали, и дремотное оцепенение овладевало пассажирами. Обо всем уже успели поговорить днем, все было известно, каждый знал, куда и зачем едет сосед, и уже были выяснены цены на картошку, сало-шпиг во всех ближних и дальних районах, и перечислены были все случаи вагонных краж. В пошатывающемся сонном сумраке вагона бесконечно стучали колеса. От нечего делать люди смотрели в оттаявшее окно, за которым уже ничего и видно-то не было, и только где-то в дальнем углу все слышался монотонный говорок какой-то старушки, еще с утра начавшей рассказывать о своем внуке Порфишке, от которого с первого года и весточки не слышалось, а потом, вдруг, он и сам объявился...
Поезд недолго постоял у какой-то маленькой станции и пошел дальше. И тут проводница подвела к одной из полок вагона нового пассажира и сказала:
— А ну, граждане, потеснитесь маленько, дайте место человеку.
Новый пассажир уверенно и легко прошел за ней к указанному месту. В темноте трудно было разглядеть его лицо. Но видно было, что человек этот сильный, молодой. Был он плечист и ловок в движениях. Кубанка и короткий, ладно сшитый тулупчик ловко сидели на нем.
— Виноват, как бы не потревожить вас, — сказал он приятным тенорком. — Разрешите, я, вот, свой багажик сюда положу.
В вагоне к этому времени уже совсем стемнело, но вошедший пассажир с удивительной свободой двигался среди мешков, сумок, баулов. Он даже никого не задел, когда в темноте рукой проверял, есть ли свободное местечко на багажной полке; для этого он одним рывком легко подтянул свое ладное большое тело, взявшись за железные скобки, упруго вспрыгнул, без натуги подхватил объемистый чемодан, забросил наверх его и свой вещевой мешок.
— Вы бы у себя поближе вещички-то придержали, — сказал кто-то из темноты, — озорства нынче много по дороге, и глянуть не успеешь, чуть моргнешь — и поминай как звали.
— А зачем нам моргать? — весело отозвался новый пассажир. — Я и так услышу, ежели кто подберется.
— В такой-то темноте не углядишь, — сказала со второй полки ехавшая там пожилая колхозница, — хоть бы уж свет скорее дали.
— Ничего, в темноте, да не в обиде, — отшутился новый пассажир.
Он снял тулупчик, вывернул его, аккуратно свернул, нащупал крючок на стенке и ловким, точным движением издали набросил на него тулупчик и свою кубанку. Слышно было, как легонько потрескивали под расческой его волосы: пассажир причесывался.
— Ну, вот, — сказал он, — все нормально, порядок и красоту навел. Правильно, граждане?
— В такой темнотище красоты от нас уж не спрашивают, — ворчливо отозвался с противоположной верхней полки один из пассажиров.
— Красоту человек сам с себя спрашивает, — возразил новый пассажир, — красота у человека, я считаю, больше не для посторонней видимости, а для собственного уважения, чтобы соблюдал себя в порядке по полной форме... А вот вы, извините, лежите в верхней одежде да еще воротник подняли, и от этого вам на душе тесно...
— А тебе на душе просторно? — обиделся верхний пассажир. — И каким же это тебе манером известно при такой темнотище, в чем я одетый лежу и насчет воротника... Ты что мне пуговицы проверял, что ли?
— Зачем мне ваши пуговицы считать, — негромким приветливым голосом отвечал парень, — а я и так по голосу чую, какой у вас вид: до горла на застежке...
Все в вагоне засмеялись, дивясь догадливости парня, потому что верхний пассажир, действительно, весь день лежал в наглухо застегнутой шубе с поднятым воротником, хотя в вагоне было довольно тепло. Новый пассажир тем временем загремел в темноте кружкой.
— Пойти, что ли, у проводницы кипяточку нацедить, — проговорил он.
— Погоди, сейчас свет дадут, а то кругом вещи наложены, и ноги переломаешь и людей ошпаришь.
— Без паники, мамаша, все будет в порядке, — откликнулся парень. — Проводница в том конце вагона? Вам, мамаша, прихватить кипяточку? Давайте чайничек ваш.
— Ишь ты, — удивилась колхозница, — гляди, пожалуйста, уже и про чайник вызнал все. Да ты кошка, что ли? В темноте все видишь... и ведь чайник у меня в мешке спрятан. Как же это ты прознал?
— К темноте я привык, мамаша, — спокойно отвечал парень, — а чайник ваш мне свой секрет из вашего мешка брякнул; он у вас, поди, под головой.
— Ну и ловкай, — восхитилась колхозница и зазвенела в темноте чайником.
Взяв чайник, парень, уверенно пробираясь среди вещей в узком коридоре, между полками, отправился к проводнице.
— Что-то уж больно расторопный, — опасливо проговорил себе в воротник человек, занимавший верхнюю полку. — За такими ловкачами глаз да глаз нужен, а то раз — и будь здоров.
Парень быстро вернулся. Он легко прошел через весь вагон, приговаривая:
— Виноват, маленечко, как бы не сварить вас. Стоп, машина. Кажется, тут я на временное жительство прописан? Так... с прибытием! Подставляйте, мамаша, кружечку.
Он в темноте налил кипяточку в подставленные кружки, не пролив при этом ни капли, не брызнув.
— Спасибо, сынок, — поблагодарила его колхозница. — Ишь какой ты управистый, с тобой и свечки не нужно.
Но тут как раз проводница вставила свечу в вагонный фонарь; робкий, качающийся свет и глубокие вздрагивающие тени заходили по стенам вагона. И все пассажиры, даже тот наглухо застегнутый, что недвижно лежал на своей полке, с любопытством и вниманием оглядели парня. И всем понравился он, красивый, приветливый, с чистым и каким-то очень светлым лицом, с большими светло-серыми глазами и ровными, приятно выгнутыми бровями, между которыми залегла неожиданная глубокая морщина, несколько омрачавшая это открытое, ясное лицо. Парень вынул кисет, ловкими пальцами быстро свернул самокрутку и предложил закурить верхнему пассажиру. И все в нем привлекало: и неназойливая словоохотливость, и веселый казачий говорок, и то, как он делал все быстро, аккуратно, точно — ни крошки табаку не просыпал он, закуривая...
Поезд тем временем остановился у какой-то станции, погудел, громыхнул буферами и сцепками, двинулся дальше.