class="p1">И после этих слов наступила такая тишина, что я услышала, как в поддоне на подоконнике капля воды упала с корня мяты.
Попытка быть нормальным.
Вот, значит, как называлась наша семья.
Не любовь. Не выбор. Не дом.
Попытка.
Мне стало холодно. По-настоящему. Как будто кто-то распахнул настежь окна посреди января.
— А я? — спросила я. И сама не узнала свой голос. — Я кем была в этой попытке?
Он смотрел мимо меня.
— Я не хотел сделать тебе больно.
— Но сделал.
— Я сам себе сделал больно тоже.
Я кивнула.
— Какая удобная симметрия.
Он провёл руками по лицу.
— Всё сложнее, чем ты думаешь.
— Нет, Боря. Всё намного проще. Ты боялся жить своей правдой и спрятался за мной. За моим телом, за моими годами, за моими родами, за моим терпением. А когда нашёл, куда уйти, — ушёл.
Он ничего не ответил.
Потому что иногда правда так проста, что с ней невозможно спорить.
Я подошла к подоконнику и машинально потрогала землю в горшке с розмарином. Сухая сверху. Нужно полить. Всего сутки назад это было бы обычной мыслью. Обычной жизнью.
Теперь всё стало другим.
— Когда ты уедешь? — спросила я.
— Через пару дней.
— Нет. Завтра.
— У меня нет…
— Завтра, Борис.
Он посмотрел на меня устало, с раздражением, как на человека, который усложняет логистику.
— Хорошо.
Я кивнула.
— И ещё. Не приводи её сюда.
— Я и не собирался.
Тень сомнения, мелькнувшая на его лице, сказала мне больше слов.
— Даже не думай, — сказала я.
Он отвёл взгляд.
И я поняла: думал.
Конечно, думал. Может быть, не сразу. Может быть, «потом, когда всё уляжется». Как люди переставляют мебель после пожара и искренне считают это новой жизнью.
Меня затрясло — без слёз, без рыданий, просто мелкой внутренней дрожью.
— Уйди с кухни, — сказала я.
— Марина…
— Уйди.
На этот раз он послушался.
Когда за ним закрылась дверь, я осталась одна среди белых фасадов, подсветки, запаха мяты и тиканья часов. И вдруг увидела на столе Алинин рисунок. Цветок с глазами. Под ним детскими печатными буквами было написано: «Цветок плачет патаму шта зима».
Я села и заплакала.
Тихо, беззвучно, уткнувшись лбом в этот дубовый стол, который должен был стареть красиво.
Глава 2 Борис
Если бы кто-то сказал мне год назад, что самым тяжёлым в этом дне будет не Маринин взгляд в раздевалке и не разговор с детьми, а собственное отражение в зеркале гостевой ванной, я бы не поверил.
Я стоял, опершись ладонями о раковину, и смотрел на своё лицо, как на плохо знакомого человека. Сорок один. Хорошая форма. Ни намёка на живот, за который я столько раз мысленно презирал ровесников. Чёткая линия подбородка. Ухоженная щетина. Дорогая рубашка. Мужчина, у которого снаружи всё собрано правильно.
И абсолютно разворочено внутри.
Я плеснул водой в лицо, вытерся полотенцем и снова посмотрел в зеркало. Хотелось, чтобы там появился кто-то виноватый, жалкий, однозначный. Кто-то, кого можно было бы ненавидеть без примесей. Но я видел только себя — усталого, злого, загнанного в угол своей же жизнью.
Да, я предал Марину.
Да, я предал детей.
Да, я тянул слишком долго.
Но никто, кроме меня, не знает, сколько лет я жил так, будто каждое утро надеваешь чужую кожу и делаешь вид, что она твоя.
С Мариной мы познакомились на дне рождения общего знакомого. Она тогда смеялась над чем-то у окна, и на её волосах было солнце. В руках — бокал вина, на пальцах — земля. Она приехала прямо с какого-то объекта за городом, в простом платье, без надрыва, без охоты понравиться. И это подкупало. С ней было тихо. Настояще. Она смотрела на мир так, будто всё живое заслуживает шанса.
Мне казалось, рядом с такой женщиной я смогу стать тем, кем должен.
Тем, кем от меня ждали.
Тем, кем проще быть.
Я вырос в семье, где слово «мужик» звучало чаще, чем «человек». Отец считал слабостью всё, что выбивалось из прямой линии: слёзы, сомнения, мягкость, не та интонация, не тот жест, не тот взгляд. О таких, как я, он говорил брезгливо, даже когда речь шла о посторонних. Особенно когда речь шла о посторонних.
Когда мне было шестнадцать, я впервые понял, что со мной «что-то не так». Нет, не так — что я не такой, как от меня требуется. Я смотрел на одноклассницу в раздевалке после бассейна и чувствовал не зависть к её телу, а то, что нельзя было даже назвать внутри головы. Потом учился выжигать это спортом, работой, алкоголем, женщинами. Женщины были лучшей маскировкой.
Марина не была маскировкой в плохом смысле.
Она была моей попыткой спасения.
Я правда любил её. По-своему. Настолько, насколько мог любить человек, который половину себя запер в подвал и потерял ключ.
Первые годы всё было почти счастливо. Дом, поездки, секс, рождение Тимофея, потом Алины. Я вкалывал, поднимал бизнес, расширял сеть клубов. Марина всё меньше работала, всё больше занималась домом, детьми, садом, какими-то своими растениями, которые я тогда считал красивым фоном к нормальной семейной картинке. Мы играли свои роли качественно. Иногда я даже верил, что это и есть моя правда.
Потом стало тесно.
Сначала незаметно. Раздражение на бытовые мелочи. Её усталость. Моя усталость. Её желание поговорить. Моё желание, чтобы меня оставили в покое. Она тянулась ко мне — не только телом, разговором, вниманием, присутствием. А я всё чаще чувствовал себя под лупой. Виноватым ещё до совершённой вины.
Когда появилась Ильяна, я не думал, что всё зайдёт так далеко.
Она пришла в сеть как перспективный тренер. Молодая, яркая, с идеальной дисциплиной и тем особым типом уверенности, который действует на людей как энергетик. Клиенты липли к ней пачками, другие тренеры хотели такое же тело, управляющие — такие же показатели. Я заметил её сразу. Не потому что она была красива. Точнее, не только поэтому. В ней не было стыда. Ни капли. Она двигалась так, будто мир обязан смотреть.
Меня это одновременно бесило и тянуло.
Первый раз всё случилось после корпоратива. Глупо, банально, почти по анекдоту. Я выпил больше обычного, она предложила отвезти меня, потому что водитель уже уехал. Мы сидели в машине на подземной парковке, она что-то рассказывала про соревнования, смеялась, а я смотрел на её рот и понимал, что больше не могу жить как раньше. Или могу, но это уже будет не жизнь, а плохо сыгранная роль в спектакле, который я ненавижу.