— Вот! — пуще распалился Моисей Израилевич, поднимая и поспешно целуя Писание, — Даже сам Всевышний, Господь Бог наш, Царь Вселенной, не желает, чтобы Мишка сделался каким–то там гойским мультипликатором–оживлятелем.
Несчастный Зиновий Семёнович растерянно откланялся. Он направлялся в этот дом в уверенности, что его похвалы и рекомендации найдут положительный отклик в родительских сердцах, и никак не ожидал, что наткнётся на подобное мракобесие, да ещё заработает шишку от самого еврейского Бога.
Моисей Израилевич никому не рассказал о визите Зиновия Семёновича. Ему хотелось забрать Мишку из студии, но уважительного повода для этого не нашлось. Сам же Мишка не говорил дома о режиссуре. Одно дело — ходить в кружок, и совсем другое — огорошить родителей своим решением заняться такой недосягаемой профессией. Правда, мама его поняла бы.
Мишка сам чувствовал, что его призвание — ткать на экране свой мир, затягивающий зрителя, заставляющий думать и жить по своим законам. Ему казалось, что он знает всё об этой профессии с рождения. Единственное, чего он не знал и не понимал, — это как заставить не рисованных человечков на экране, а актёров на сцене играть в придуманную тобою игру. Театральные режиссёры казались ему высшей расой. А театральные актёры — несчастнейшими людьми, чьё искусство состоит лишь в том, чтобы на замкнутом пространстве сцены подчиняться чужой воле. Делить свою жизнь на сотни чужих.
Летом между восьмым и девятым классами умер Зиновий Семёнович. Оплакав учителя, троица покинула Дом Пионеров, прихватив свои работы.
Мишка решил зайти с другого конца профессии и в девятом классе записался в агитбригаду Лазарского, как только был объявлен набор. Но не затем, чтобы кого–то агитировать, а ради общения с настоящим театральным режиссёром.
Борька после ухода из студии подался в триатлон. «Очень удобно» — говорил он, — «Пока тепло, бегаем и ездим на велосипеде, а зимой будем в бассейне плавать».
Катерина же за лето между восьмым и девятым превратилась в дивную красавицу. Ещё не зная силы своей красоты, она и не догадывалсь, что в параллельном мире, в городе Дюссельдорфе, танцует и музицирует такая же девушка, её ровесница и почти копия.
В результате Катиного преображения, учебный год в девятом классе начался с раскола. Мальчики, все, как один, чохом влюбились в Катьку. Влюблённость была замешана на новых параметрах Пороховой, на жалости к существу, доселе унижаемому и на рыцарской готовности защищать это существо до последней капли крови. Девочки великодушно решили включить Катерину в свой круг, коль уж она приблизилась к мировым стандартам. Но Порохова–красавица предпочла остаться с теми, кто любил Порохову–дурнушку. А мужская половина класса приняла в компанию всю троицу, без исключения.
Все уже давно упрвшивали Катерину присоединиться к агитбригаде, она отказывалась, не видя никакого смысла в выкрикивании речёвок. Но сегодня, когда выяснилось, что Лазарского скоро заменит волшебная Таисия Фрид, Мишка решил возобновить попытки залучить Катьку в коллектив. Ему не хотелось, чтобы Таисия чувствовала себя неловко среди сплошных пацанов. После репетиции Мишка направился к Катерине, проговаривая про себя убедительную речь. Речь состояла из дифирамбов Таисии. Какая она красивая — ей уже двадцать шесть, а выглядит лет на двадцать, не больше, и какая она живая, и приветливая, и смешливая, и как теперь, без Лазарского, все пойдет замечательно.
Катя уже ждала его, и, как только он вошёл, схватила за руку и увлекла в свою комнату.
Мишка никак не мог привыкнуть к её новому облику, к лёгкости светлой гривы волос, чистоте линий, к огромным синим глазам, к маленькому носику, словно удивлявшемуся, куда это подевались толстые прыщавые щёки подростка и откуда взялись нежные ланиты юной красавицы. Мишка по–взрослому позавидовал тому мужику, которого Катерина будет так нетерпеливо хватать с порога по–настоящему, а не из детской дружбы.
— Катюха, ты чего?
— Ничего, знаю я тебя — сейчас папа с мамой придут — и всё, будешь с ними беседовать, так и не поговорим, как следует.
Мишка любил старших Пороховых, с ними было просто и интересно. Мама у Катьки работала программистом, а папа играл на саксофоне в джаз–оркестре при филармонии. В доме обсуждался самиздат, велись разговоры о джазе, роке, кино, накрывались столы, за которыми собирались и музыканты, и программисты, тут же топтались и дочь с друзьями.
— Катюха, у меня к тебе дело.
— Миш, если ты зовёшь меня в эту вашу так называемую агитбригаду, то ты мой ответ знаешь.
— Да погоди ты. Лазарский–то уходит. Он теперь стал главным режиссером, слышала? Вместо него кружок будет вести одна актриса.
— Какая ещё актриса?
— Таисия Фрид.
— А, знаю. Я ее видела в арбузовской «Тане». И в «Филумене Мартурано». Я так удивилась, что Филумену играет та же актриса, что и Таню. Таня обычная, хорошенькая, советская. А в ее Филумене и страсть, и материнство, и коварство. И голос низкий, с хрипотцой, а не пионерский, как у Тани. Одним словом — талантливая актриса в кои–то веки появилась в нашем захолустье.
Мишка был того же мнения, но ничего не сказал. В театр он ходил тайком, всегда один. Никогда не гулял по фойе в антрактах — боялся растерять в буфетной толкотне тот мир, в который погрузил его спектакль. Сидел, бывало, весь антракт с закрытыми глазами, и думал, что если когда–нибудь станет режиссёром, будет настаивать, чтобы его спектакли шли без перерыва.
— Так ты придёшь?
— Ну, разве что ради Таисии.
— Она была сегодня на репетиции и смеялась над нами в голос.
— Правильно. Вы с вашим Маяковским просто смешны. Стихи Маяковского противопоказаны людям ниже ста восьмидесяти сантиметров. И даже ста восьмидесяти пяти.
— Ну, ты загнула! При чём здесь рост? А Гердт?
— Я не Гердта имею в виду, а Колотушкина. Ладно, Миш, я подумаю.
— Думай скорей. А я пойду, мне надо маму с курсов китайского забрать.
Евгения Марковна десятый год изучала китайский язык. Подруги смеялись над ее странным увлечением, она же утверждала, что на китайском говорит четверть населения земного шара. Раньше занятия проходили в тихом месте, в педагогическом институте, на факультете иностранных языков. В этом году что–то не утряслось с помещением, и курсы переместились в здание строительного профтехучилища, славящегося своими хулиганами. Если бы не мама, Мишка ни за что не пошёл бы туда после заката солнца. Да и при свете дня непрошеный школьник мог нарваться. Мишка прибежал за пять минут до окончания и ждал маму на огромном освещённом крыльце. Не успел он умоститься в углу на перилах, как подошли двое.
— Ты чё, ёлки–морковки, тут расселся? Это наше место.
Если рассуждать здраво, надо было тихо, мирно уйти. Но Мишка подумал, что если сейчас струсит, то его совесть с этим не справится. Он не уснёт ночью от стыда. А побитый — уснёт.
— Места до фига. — Мишка сделал приглашающий жест.
— Не понял, ты на кого ручонками машешь? А ну, слазь!
Когда мама среди прочих любителей китайского языка вышла на крыльцо, драка уже шла вовсю. Численное преимущество было использовано противником слабо — второй нападавший был настолько пьян, что его сил хватало лишь на то, чтобы подниматься и тут же падать на скользком крыльце. Курсанты драки не замечали, пристально смотрели под ноги, чтобы не поскользнуться. Одна лишь мама, увидев, что бьют её мальчика, с криком «Тора–тора–тора!» разбежалась, разогналась на накатанном льду, и сбила обидчика с ног. Второй благополучно сбивался с них самостоятельно. Пока первый задира елозил на четвереньках, мама ловкой подачей отфутболила его упавшую шапку в близлежащие кусты, дёрнула Мишку за руку, и они побежали прочь.
Около самого дома Мишка спросил:
— Мама, а что ты орала–то? «Тора–тора–тора»? Имеется в виду Пятикнижие?
— Дед тебя прямо замучил своим Пятикнижием! Пятикнижие — это один раз Тора. А три раза — позывные японских лётчиков. Я же летела к тебе на выручку!
— Да уж, это было грозное зрелище!
Они расхохотались.
— Папе ничего не говорим, а то он тебя вообще из дому не выпустит, — предостерёг Мишка.
Дома было как обычно. Папа еще не вернулся из больницы, а Бабарива и Дедамоня привычно ругались на кухне. Родители Мишки почти не ссорились. Честь своих детей в семейных баталиях отстаивали Бабарива и Дедамоня — мамина мама и папин папа. Абсолютные противоположности, они никогда не позволяли погаснуть костру своего конфликта. Он имел множество слоёв и ипостасей, от отношения к советской власти до борьбы полов. Дедамоня презирал власть во всех её проявлениях, слушал «вражеские голоса» вместе с сыном, старался привить внуку еврейское самосознание и постоянно призывал к отъезду в Израиль. Бабарива считала социализм самым приемлемым для жизни строем, обожала журнал «Работница» и певца Кобзона. Против Израиля она выступала категорически. Дедамоня применял в своей локальной национальной борьбе запрещённые приёмы. Однажды, например, пририсовал к напечатанному в «Работнице» портрету Кобзона ермолку, бороду и пейсы. Бабарива сожгла крамольный портрет на даче, в алюминиевом тазике для мытья ног. Кобзон на портрете корчился и подмигивал. Плавилась его чернильная борода. Бабарива чувствовала себя инквизитором и плакала.