келье и приводил перед отъездом в порядок и белье, и платье.
Липа холодно поздоровалась со стариками и села на придвинутый ей Подворотневым стул.
– А где же Ваня, Липушка? – спросила свекровь, посматривая на дверь.
– Ивана Афанасьевича нет дома, мамаша, – ответила та, спокойно помешивая ложечкой чай.
– В город, значит, уехал?
– Право, не знаю. Если есть дела ночью в городе, значит, в город уехал.
– Как ночью? Это что за новости? – поднял голову Афанасий Иванович.
– Он уехал вчера и до сих пор не возвращался, – ответила Липа, пристально смотря на старика.
Аршинов нахмурился и встал со стула.
– Может, произошло меж вами что? – спросил он, опуская глаза под пристальным взглядом Липы.
– Между нами? Ровно ничего.
– Не может этого быть, не верю я, чтоб Иван так, ни с того ни с сего, ночью от молодой жены сбежал… какая ни есть, а причина была.
– Что это, допрос, Афанасий Иванович? – резко спросила Липа, отодвигая чашку.
Аршинов в смущении опустился на стул и исподлобья посмотрел на сноху.
– Не допрос, а… думаю так, что Иван безо всякой причины не мог загулять… ты… вы, как полагаете, вообще? Я вашего мнения спрашиваю, – пробормотал Афанасий Иванович, спуская суровый тон.
– Это совсем другое дело. По моему мнению, ему скучно стало в одиночестве.
– В одиночестве? А ты… а вы где же были?
– Я? Спала в своей спальне.
– Так вот-с как, понимаю-с! Заместо ласки-то, вы от мужа дверь на крючок, по-ученому… Очень хорошо-с! Скоро же вы изволили забыть, ученая барынька, что вы с Иваном венчаны!
– На это, Афанасий Иванович, я вам скажу одно: хотя мы и венчаны, а друг другу все-таки чужие! – проговорила Липа, приподнимаясь со стула.
– Это почему же-с? – спросил озадаченный Аршинов.
– Вы лучше меня должны знать, почему, и разговаривать больше я с вами об этом не стану… Мерси за чай, – поклонилась она свекрови и вышла из столовой.
Старик побагровел и ударил кулаком по столу так, что все чашки запрыгали.
– Каково зелье, а? – задыхаясь от злости, кричал Афанасий Иванович, обращаясь то к жене, скорбно поникшей головой, то к громко вздыхавшему Подворотневу. – Ну, врешь, погоди, я тебе подожму хвост, ученая дрянь! Я из тебя и дров, и лучины наколю. У меня через месяц шелковая станешь, завтра же позову твоего дуралея-отца и прикажу при себе научить тебя уму-разуму. Венчанные да чужие! Нет, откуда только слов таких богопротивных нахватаются? Ученье свет, говорят. Какой уж это свет, ежели муж от жены на распутную дорогу бежит?.. Ты что скажешь, а? – остановился он перед Подворотневым.
– Оно, конечно, во всех отношениях-с, нехорошо, а вины Олимпиады Сергеевны в этом я не вижу.
– Иван, значит, виноват? – усмехнулся Аршинов.
– И Иван Афанасьевич не виновен, а виновны, сударь мой, в этом те, которые, не желая, чтобы их ндраву препятствовали, соединили, во всех отношениях, чуждые друг другу существа.
– Я, значит, виноват? Так, что ли?
– И вы-с, и другие, – проговорил, возвышая голос, Подворотнев. – И вот вам плоды-с, горькие плоды, Афанасий Иванович, и дай бог, чтоб они, во всех отношениях, еще горше не были-с. Забыли вы слова поэта нашего: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань», да-с! А вы запрягли-с. Посмотрим, как они эту телегу повезут-с.
– Тьфу! И я-то хорош, совсем из ума вон, что ты такой же умалишенный, как и Сергей с Олимпиадой!
– Говорила и я тебе, Афанасий Иванович, со слезами умоляла, – заговорила Аршинова, – не хотел ты никого слушать, ндрав свой показал, ну, вот теперь и казнись, на ихнюю жизнь глядючи. На второй же день брака сын кутить бежит, что ж дальше-то будет, спрошу я тебя? Не на радость эту свадьбу сыграли.
– Замолчи! Не серди ты меня лучше!
– Меня же ты спрашиваешь, я ответ и даю по своему глупому разуму. Горд ты, Афанасий Иванович, самонравен, ну, вот теперь за свою гордость и платись.
– Молчать! – бешено затопал ногами Аршинов. – Что я сделал – мое дело и каяться в этом никогда не стану. Слышишь? А Липку я смирю, не я буду Афанасий Аршинов, ежели она у меня не станет жить так, как я хочу. Получше которых и поумнее смирял, а эту девчонку беспутную я в бараний рог согну. Слышите? Так ей и скажите.
Аршинов гневно посмотрел на жену с Подворотневым и вышел, хлопнув дверью.
Аршинова заплакала. Подворотнев подошел к бедной матери, пожал ей руку и вздохнул глубоко.
– Мужайтесь, Арина Петровна! – проговорил он дрогнувшим голосом. – Это еще с полгоря: настоящее горе впереди… и слез ваших не хватит, чтоб это горе выплакать, и сердце ваше истерзается скорбию лютою, а ничем вы пособить не возможете… Судьба! Во всех отношениях, судьба злосчастная!
Подворотнев еще раз с участием пожал руки у разрыдавшейся Арины Петровны и, смахнув катившиеся из глаз слезинки, прошел прямо к Сергею.
Сергей возился около чемоданчика, укладывая в него свое имущество.
– Сереженька, да вы бы хоть чайку-то напились! – заговорил Подворотнев, следя за работой Сергея. – Нехорошо так-то, во всех отношениях… ей-ей, нехорошо… вторые сутки не ест, не пьет…
– Неправда, Аркадий Зиновьич, я обедал вчера…
– Видел я, как вы обедали, ни до чего почти и не дотронулись… путь вам предстоит далекий, тощать не приходится.
– Аппетита никакого нет… Садитесь, что же вы стоите?
Подворотнев осторожно сложил со стула разложенное платье на стол и сел.
– Месяца два, поди, с вами не увидимся, – заговорил Подворотнев.
– Вероятно, – ответил Сергей, выпрямляясь. – Кажется, все… ах да… две-три книжонки на всякий случай положить надо… ну, да это после… устал!..
Сергей сел к столу и закрыл глаза. Подворотнев покачал головой.
– Э-эх, люди, люди!.. Когда же вы людьми-то настоящими станете? – раздумывая, проговорил он, глядя на бледное, исхудавшее лицо Сергея.
– Никогда, Аркадий Зиновьич. Слишком много в этих людях зверья сидит, – ответил Сергей, открывая глаза.
– Зверья-с? Это еще слава богу было бы, ежели бы в них одно зверье сидело, а то нечто и похуже в людях посиживает, Сереженька. Укажите вы мне такого зверя, который бы свое родное детище кусал да калечил. Нету такого зверя,