синее и полупрозрачное, из которого жена делала творог и даже сыр. В Институте биохимии и физиологии микроорганизмов можно было раздобыть то ли какие-то ферменты, то ли какие-то микроорганизмы, которые превращали творог в сыр. Отвратительный, надо сказать, сыр, но есть его было можно. Тем более что другого-то и не было. Мы тогда были на все руки мастера – фильтровали, к примеру, от осадка подсолнечное масло (тогда продавалось только с осадком) и консервировали все, что консервируется. К счастью, жена умела шить и шила одежду детям, а я умел чинить ее швейную машинку «Подольск».
На работе мы при помощи специальных вакуумных роторных испарителей пытались делать сгущенное молоко, упаривая под вакуумом обычное, которое нам, химикам, выдавали за вредность. Мы даже выделили для этих целей отдельный испаритель. Яйца, правда, не насиживали. И то лишь потому, что их трудно было достать. Вот, написал «достать», а не купить. Память сама вытаскивает из запасников нужные слова. Мы тогда все больше доставали, а не покупали. Однажды дочь за завтраком ела с боем взятое в какой-то очереди яйцо. Ела так, как едят дети двух или трех лет от роду, которые хотят есть сами – машут руками, ложкой и в конце концов роняют яйцо, сваренное всмятку, на пол. Бывший рядом сын, которому уже исполнилось лет пять, стал обстоятельно объяснять сестре, как трудно было достать это яйцо, как дорого оно стоило, и довел мать, украдкой наблюдавшую за этой сценой, своими воспитательными словами до слез. Через несколько лет, когда сын подрос, он начал спрашивать у меня, почему убили царя – «ведь при нем же все было»? Лет через пять или семь подросшая дочь (не пропускавшая ни одной передачи «Куклы») таких вопросов не задавала. Она уже точно знала, что «во всем виноват Чубайс». Так она и отвечала на вопрос, почему не вытерта пыль или не выучено заданное на завтра стихотворение.
Мы не жаловались, потому как другой жизни и не видели. Талоны на приобретение лампочек, одежды и других промтоваров мы разыгрывали на работе в лотерею. Однажды мне крупно повезло, и я выиграл туфли Salamander37. Сказать, что мне завидовали, – значит не сказать ничего. Когда в следующий раз разыгрывали джинсовые куртки из вареной джинсовой ткани, меня вычеркнули из списков участников розыгрыша, поскольку я уже получил туфли и по негласным правилам должен был пропустить ход. За пропуском хода следили строго.
После того как открылись и даже отверзлись границы, народ из нашего пущинского филиала института биоорганической химии стал уезжать. Уезжали, понятное дело, не худшие. Буквально за несколько лет уехала половина списочного состава кандидатов наук. Ехали в основном в Штаты. Мой товарищ, уезжая, сказал мне: «Мишка, социализм в этой стране пустил слишком глубокие корни. Жизни не хватит, чтобы их выкорчевать».
Каждый квартал или чаще устраивались у нас отвальные. Отъезжающие были возбуждены открывающимися перспективами, а провожающие просто напивались от тоски разбавленным казенным спиртом. На каждой из этих вечеринок вспоминалась мне строчка из Хайяма «Пей! Дорога туда далека. Из ушедших никто не вернулся пока». Из того, что осталось в памяти от тех времен, чернее этих отвальных нет ничего. Уезжали большей частью генные инженеры, а не химики, очередь которых пришла позже. Уезжали люди, с которыми можно было обсудить свою работу. Люди, без которых филиал института биоорганической химии превращался в… Из тех, кто уехал, вернулось, на моей памяти, человека три, включая меня. Уезжая куда-то в Аризону, мой коллега наклеил на стену одной из наших лабораторных комнат под самый потолок что-то вроде мемориальной доски из ватмана, на которой было фломастерами написано, что в этой комнате с такого-то по такой-то год работал выдающийся ученый… Товарищ потом приезжал в отпуск и приходил смотреть на этот кусок ватмана. Хотел его забрать, но я не отдал. Когда скотч, которым он был прикреплен, начинал высыхать, я подклеивал новый. Это ощущение того, когда вокруг уезжают, а ты остаешься… как у Байрона в «Дон Жуане»: «Что эта грусть неведомая значит? Ничто не умерло, но что-то плачет!» Как говорила моя бабушка: «Нашим врагам испытывать такие чувства».
Я не уезжал. Просто потому, что у меня была интересная работа, и у группы, которой я к тому времени стал руководить, были результаты. Они (результаты) были такого качества, что их брали печатать серьезные журналы в Штатах и в Европе. Смысла в отъезде я не видел пока никакого. Я уехал потом, в самом начале двухтысячных, когда все стало налаживаться. По крайней мере, нам казалось, что стало.
Семена в пакетиках с картинками
Дедушка мой по папиной линии был мужчиной крупным, с такой же крупной головой, бритой наголо. Эта привычка брить голову осталась у него еще со времен Гражданской войны. К семидесяти годам волос на его голове почти не осталось, но дед каждое утро тщательно водил по остаткам щетины электробритвой «Харьков». В хорошем настроении и мне разрешал поводить. Я водил с удовольствием, держа бритву двумя руками и командуя деду, куда ему наклонять голову. А в один прекрасный день я решил посмотреть – каким винтиком эта бритва жужжит…
Дед был красным кавалеристом в отряде Щорса. Воевал храбро, за что имел наградную саблю в ножнах с серебряными накладками. Само собой, я живо интересовался дедушкиными подвигами. Вот только раскрутить дедушку на воспоминания было трудно. Обычно, начав рассказывать про какую-нибудь кавалерийскую атаку, дед умудрялся засыпать в самом интересном месте. У меня вообще создалось впечатление, что после команды «Эскадро-о-он! Шашки наголо!», красные конники обычно кемарили в седлах. Я начинал отчаянно тормошить дедушку, требуя продолжения. Дед с трудом разлеплял глаза и продолжал уже совершенно с другого места:
– И крови натекло…
– Полные штаны, – заканчивала появившаяся в дверях бабушка. – Хватит ребенку голову морочить всякими россказнями. Лучше сходите на рынок.
Надо сказать, что бабушка не очень любила дедушкино революционное прошлое. Как-никак у ее родителей до всей этой заварухи в семнадцатом году была сапожная мастерская с наемными сапожниками, а у дедушки только одиннадцать братьев и сестер в деревне Дубровка. Бабушка говорила, а я не мог, не хотел поверить, что дед вовсе не собирался воевать ни за красных, ни за белых. Он, вместе со своим закадычным дружком Колькой Левченко, достаточно успешно прятался и от тех и от других, пока их все же не забрили в солдаты красные. Мало того, бабушка, следуя непогрешимой женской логике, обвиняла деда и в том, что он после войны незамедлительно демобилизовался, а Колька остался в армии и дослужился