утилитарного свойства и предназначались для того, чтобы дурить особам противоположного пола головы. Писал, писал… и не заметил, как втянулся. Уже и задурил головы, уже и женился, уже и дети пошли, а я все не мог остановиться. К тому времени завелась у меня югославская портативная печатающая машинка, на которой я перепечатывал свои вирши. Печатать стихи на машинке – это вам не писать их от руки в тетрадку. Напечатанное стихотворение, как бы плохо оно ни было, все равно раза в два, а то и в три лучше рукописного. Если листок с написанным стихотворением можно запросто скомкать и выбросить, то напечатанный хочется положить в папку. И не просто в папку, а в папку с рукописями, чтобы потом над ними, понятное дело, трястись. Иногда я просто оставлял на подоконнике машинку со вставленным в нее листом бумаги, на котором было напечатано несколько слов. Зайдут ли случайные гости или бросит взгляд жена… Больше всего мне нравилось напечатать что-нибудь из Эдгара По, стихами которого я был тогда увлечен. К примеру, «Небеса были пепельно-пенны» или «Пепел слов остывал постепенно», понаставить везде многоточий и все зачеркнуть, но так, чтобы зачеркнутое можно было прочесть. У меня в машинку была заправлена комбинированная черно-красная лента, и при печати получались черные буквы с кровавым подбоем. В некотором роде это была уже визуальная поэзия, если бы я тогда знал о ее существовании. Иногда жена спрашивала:
– Отчего ты не продолжишь такую красивую строчку?
– Да так как-то, – отвечал я. – Не идет дальше. Чувствую, что не то. Нужно что-то такое… но что…
Просто сидеть за письменным столом и сочинять стихи трудно – по твоему лицу сразу видно, что ты бездельничаешь и смотришь в окно вместо того, чтобы вытереть пыль или помыть посуду, но сидеть за пишущей машинкой – это совсем другое дело. Когда ты быстро стучишь по клавишам и возвращаешь каретку, то сразу чувствуется, что вдохновение из тебя так и…
Пишущая машинка сослужила мне плохую службу – я стал думать, что мои стихи не такие уж и плохие, какими казались в рукописном варианте. Напечатав десяток или два стихотворений о любви, смерти и снова о любви, я запечатал их в конверт и отправил в журнал «Огонек». В «Огонек» потому, что у него в конце восьмидесятых был самый большой тираж. К счастью, я тогда еще не знал, что есть толстые литературные журналы. В «Огоньке» мне, понятное дело, отказали. Черт меня дернул это письмо с отказом не разорвать и выбросить, а засунуть в какой-то дальний ящик. Потом я его вместе с другими бумагами, которые неизвестно почему жалко выбросить, переложил в другой ящик, потом в папку с тесемками, потом прошло лет тридцать, и, вместо того чтобы эту папку не трогать, я решил все же просмотреть, что там лежит, перед тем как выбросить, вместо того чтобы выбросить сразу. Развязал тесемки и в этом самом письме нашел свои стихи. Года три прошло с того дня, но я каждый раз вздрагиваю, когда вспоминаю строчки из этих стихотворений. Не дай Бог вспомнить на каком-нибудь совещании или за столом в гостях – у меня сразу возникает чувство, будто я прилюдно ковыряюсь в носу.
Потом были еще отказы. После третьего или четвертого я понял, что машинка не поможет, а после пятого перешел на прозу. Теперь уж и не помню, куда я отослал свой рассказ о том, как советский школьник попал в Древний Египет, или это был не школьник и не Египет… С прозой получилось точно так же, как и со стихами. Отвечал мне, как сейчас помню, фантаст Дмитрий Биленкин. Очень, кстати, культурно отвечал, интеллигентно. Писал, что рассказ мне не удался, но надо работать, работать и еще раз работать, и тогда… Все же нашел он в моем рассказе описание трамвайных рельсов, которое ему понравилось своей образностью, и посоветовал мне бросить прозу, а вместо нее писать стихи. Видимо, он понял, что если я стану работать, работать и работать, то не миновать ему еще раз писать мне письмо с объяснением – почему мой рассказ не подошел.
И я снова, как сказал поэт, «с неистовой силою», начал писать стихи. Снова что-то мрачное, инфернальное. Хотелось мне написать новый портрет Дориана Грея, но в стихах. Старался я изо всех сил, ходил с вечно нахмуренным челом, то и дело присаживался за машинку и даже грыз карандаш, который держал наготове для исправлений, но… выходило плохо. Можно сказать, не выходило совсем. Безусловно, мне было на кого свалить свои неудачи – на вечно мельтешащих и дерущихся детей, на посуду, которую велит мыть жена, на жену, на картошку, за которой нужно идти в магазин, на пыль, которую нужно вытереть, и на деньги, которые нужно заработать. Написал я с грехом пополам десяток стихотворений и… не стал рассылать по редакциям журналов. Даже тонких, не говоря о толстых. Напечатал на каждом листочке со стихотворением свои имя и фамилию, собрал все в прозрачную папочку и отправился из города Пущино-на-Оке, где проживал и работал, в родной город Серпухов, в литературное объединение «Серпейка», организованное при газете «Коммунист». Теперь-то эта газета называется «Серпуховские вести», а тогда «Коммунист». На дворе уже бушевала вовсю перестройка, а она все равно была «Коммунист».
Собирались мы там раз в неделю, после работы. Публика была самая разношерстная. Были юноши бледные, со взором горящим, были женщины средних лет, пахнущие сладкими духами «Может быть», с ворохом листков, на которых были размашисто написаны округлым женским почерком стихотворения о любви, был даже пенсионер с толстой картонной папкой для бумаг. Приносил он в ней свои рассказы. Их не печатали, но он все равно приносил. С той поры прошло три десятка лет, и я почти не помню, как этот человек выглядел. Помню только, что был он тихим, с толстыми очками и говорил монотонно, точно муха жужжала. Однажды он развязал тесемки своей папки, достал оттуда пачку листов с очередным, отпечатанным на машинке, рассказом и стал его читать. Рассказ был о восстании на большом противолодочном корабле «Сторожевой», которым командовал капитан третьего ранга Саблин. Автор рассказа работал в организации, которая занималась как раз подавлением таких выступлений. И не только таких – любых. Еще и выискивала тех, которые на такие выступления способны. Короче говоря, известная была контора. Пенсионер, конечно, корабль Саблина не бомбил и на абордаж не брал, но был каким-то письмоводителем при штабе по ликвидации восстания. Кажется, этого бойца невидимого фронта даже наградили за участие в операции.
К счастью,