слова, не желавшего слететь с моих уст. Я кричала, но вырывавшийся крик был таким нелепым, что, вероятно, это напоминало Дональда Дака в его разноцветном домике. Ничего не выплескивалось наружу, все возвращалось обратно, и ты крутилась и вертелась как умалишенная в сумасшедшем доме. Мне не хватало воздуха, ты могла задохнуться. А потом я заплакала. Когда злишься, теряешься меж двух языков, и во рту только камни. Понимаешь ли ты мое убожество? Я ведь даже не могу выругаться на внешнем языке. Только теперь нас двое в этой ловушке. Ты там лежишь, и неважно, что мне тебя не видно, и порой дергаешь в темноте за пуповину. А я — книга и постепенно становлюсь тебе понятнее. Мой внутренний язык наконец-то находит выход вне меня: он обнаружил твои уши, прокладывает путь, нащупывает твой мир нежной слепоты. Раньше он был только зажатым источником подземных вод, а тут открыл в тебе трещину, повернувшую поток, ставший дельтой. Ты хранишь мою тайну и останешься здесь, пока я не разверну тебя в другую сторону мира, не верну туда, где достаточно рассмеяться и сады зацветут.
Муэдзин! Его голос. 4:34 утра. Зычно зовет на молитву, громко кричит, будит спящих. Это язык проповеди и угроз, он напоминает о конце света с утра до вечера. Услышав его призыв, люди просыпаются, рыгают, встают, пошатываясь, омываются холодной водой, сначала в интимных местах, потом омывают руки и голову. Сонные, они отправятся к недремлющему Всевышнему. Заклинаю: тебе надо уйти, мне нужно молчать, ты уйдешь туда, откуда попала мне в живот, или вместе с мочой в сточные воды, в черные каналы города. Тысячу раз повторяю: не хочу, чтобы ты оставалась. Но потерплю, если выслушаешь мою историю, разглядишь письмена на моей коже, шрамы, до которых ты не можешь дотронуться. Но когда я закончу, отсеку тебе голову, не ножом, а тысячами ласк, советов, чтобы ты вернулась туда, откуда явилась. Ведь тебе здесь не место; для женщины жить в этой стране как идти тернистым путем. Я убью тебя, потому что люблю, и ты исчезнешь и отправишься в рай, где растут гигантские деревья. Не я к тебе привязалась, это мой сиротливый второй язык. Из-за него я здесь, потому и тараторю в темноте, пока остальные спят или собираются молиться своему Богу, только мне не заснуть. Не могу смотреть, как мама укладывает чемодан в соседней комнате, и закрыть глаза не могу, так и вижу тебя свернувшейся калачиком в мутном пространстве. Мой внутренний язык хитрит со мной, пока я говорю. Он велит, чтобы я сохранила тебе жизнь и объяснила, как ты умрешь, изгнанная тремя таблетками-убийцами. На внешнем языке этого не сказать, мне не с кем делиться, если я убью тебя. Взойдет солнце, начнется шум и гам, но без меня. Вот почему, моя Звездочка, ты пока будешь жить, ни жива, ни мертва, пока я не решу завершить наш разговор. Я сама виновата. Надо было вести себя осторожнее, но залетела как идиотка, и теперь уже не сделать аборт, точно загнанный зверь.
2
17 июня, раннее утро
Открываю окно, потому что духота как в могиле. Ты слышишь их? Я увидела это позавчера, возвращаясь из парикмахерской. Через три дня их всех убьют. Первые жертвы уже лежат попарно на рынках Орана. Они привязаны друг к другу рогами, словно участники заранее проигранной битвы. Ночью они кричат хором, блеют без передышки. Будто умоляют, ждут ответа. Если прогуляться по скотным рынкам новых восточных районов, увидишь их везде. Пока люди договариваются о цене и весе, все они, кажется, смотрят на юг. Возможно, пытаются разглядеть высокогорные селения, где родились, и найти во всеобщей суете путь туда. До празднования еще несколько дней. И скоро их число увеличится. Если ты еще задержишься, то увидишь их здесь, под окном нашего дома, в самом центре Орана. Они заполнят наш квартал Мирамар, начнут тесниться на балконах, в подвалах, у разрушенных французских домов в стиле ар-де-ко. Они будут, уж поверь, повсюду, в каждом переулке, везде, честное слово, точно настал день Страшного суда. А за ними шлейфом тянется запах страха, будто вонь грязного платья, сочащийся у них промеж ног.
Мама Хадиджа никогда не отмечала этот день. Он не для моей семьи. Не с моим шрамом на шее, историей, запечатленной на коже, и «улыбкой». Мы ограничиваемся тем, что покупаем рыбу, несколько килограммов мяса, кладем их в холодильник и ждем, пока стихнет безумие и ветер разгонит последние вопли. Наконец эти ниспавшие с небес животные, о которых тысячелетиями слагали легенды и которые требовались для пророчеств и жертвоприношений, замолкают. Меня не трогает зрелище, повторяющееся из года в год. Просто по городу разлетаются пыль и жуткий страх. А прекрасный Оран, с его морским ожерельем и дивными пальмами, превращается в громадный шатер скотоводов с баранами, хлюпающий на ветру; знаешь, ветер преследует меня с детства, раздувая во мне пустоту. Иногда мне кажется, я переживаю то же, что и эти животные, напуганные приближением рокового дня. Само мгновение, когда смотришь в небеса, а нож тянется к яремной вене на обнаженной шее.
Откуда тебе это знать? В такой миг сильнее всего не ненависть к убийце, а безудержная надежда: тебе пустили кровь, но пощадили. И ты покорно застываешь в руках убийцы. И говоришь себе: если не сопротивляться, тебя не зарежут. Послушай меня, моя незваная малышка. Такое сложно понять, если не ведаешь, что это за священный день, религия, город. Зачем сгонять столько скотины, чтобы съесть ее за пару дней? Зачем залезать в долги, тратиться и гнать грузовики в южные города? Трудно пересказывать эту историю той, кто едва ли рассмотрит страну, сидя в животе. Я пытаюсь тебе объяснить, но получается невнятно, словно бы на иностранном языке. За те несколько часов, что ты там ерзаешь, тебе стало известно, что я немая, что мое лицо со вчерашнего дня отражается в зеркале тысячью осколков, что я не хочу, чтобы ты оставалась внутри меня. Я категорически против того, чтобы ты устроила во мне свое укрытие, но все-таки мечтаю, чтобы ты там осела и выслушала меня, а я как будто возлежу на ковре-самолете. Потому что и я тоже, считай, взаперти. Меня вскрыли, за жизнь я цепляюсь через неглубокий разрез на коже, дышу через канюлю и сражаюсь с волной на поверхности мира живых. Если бы зеркало не разбилось, ты бы увидела разрез на горле, едва скрываемый моей чудовищной «улыбкой».