уважительно вздохнула соседка. — Да вы угощайтесь, всё свежее!
— Спасибо; мы с дочкой собираемся в вагон-ресторан.
Утром Ника глотнула чаю, но съела только половину баранки с маслом — ожидание отбило аппетит. При виде щедрого стола у неё потекли слюнки, да и вид деловито жующего Эдика вызвал голод, однако слова «вагон-ресторан» оказали магическое действие.
— Сейчас? — спросила она.
— Рано, — поморщилась мать, — ближе к обеду.
— Когда ещё обед-то, — замахала руками Антонина, — вот она худенькая какая. Кушай, девочка, не стесняйся; успеешь до обеда проголодаться. Бутерброд хочешь?
Ещё как она хотела бутерброд! Но мама опередила.
— Боюсь, аппетит перебьёт. — Мамина улыбка чётко говорила: «не вздумай». — Пусть лучше почитает, освоится, — и кивнула на верхнюю полку.
Чтобы забраться на верхнюю полку, акробатических номеров не требовалось: хватаешься за штангу с опорами для ступней — и там. Эдик завистливо смотрел снизу.
Спрошу в вагоне-ресторане, решила Ника, зачем она… про творческую командировку. Почему мы не взяли ничего, хоть бы сушки. Запах еды дразнил аппетит. «Ещё котлетку, — уговаривала тётка, — ты же любишь!» Мать курила в проходе.
Вагон-ресторан оглушил голосами и бряканьем посуды, радио жалобно пело: «Что-оо день грядущий мне готовит?..» Одессу и Чёрное море день грядущий нам готовит, улыбнулась Ника. Люди вокруг ели и болтали, как будто сидели в гостях, а не в поезде. Наверное, в настоящем ресторане тоже так? Ника не бывала дальше столовки. На белых скатертях, упругих от крахмала, мелко подрагивали в такт колёсам судки с приправами, пепельница, приборы.
Мама не восхитилась официанткой в белом кокошнике и переднике с оборочками, сухо продиктовала: две солянки, бифштекс и блинчики с творогом.
— Пить что будете?
Узнав, что любимого тёмного пива нет, Лидия заказала себе кофе, Нике — лимонад.
— Красивая девушка, правда? — не выдержала Ника, когда официантка скрылась.
— Как кобыла сивая… Где ты красоту нашла?
— В нашем классе ни у кого такой толстой косы нет! И кокошник нарядный.
— Приплёт. И не кокошник, а наколка, чтобы волосы не падали в суп.
Иллюзия развеялась, и теперь Ника старательно отводила взгляд от официантки, боясь увидеть и фальшивую косу, которой только что любовалась, и сорокалетний возраст «девушки», безжалостно разоблачённый мамой.
— Наконец-то, — мама придвинула к себе тарелку, — такую за смертью посылать.
…Алик признался как-то: «Она требует, чтобы я всё рассказывал, а потом смеётся».
С Никой происходило то же самое: всё что ей нравилось, мать объявляла безвкусицей и безжалостно высмеивала. Диккенс — «сентиментальные сопли, как ты можешь его читать», любимое клетчатое платье — «такие носили гувернантки в небогатых домах», Инка — «девица кончит судомойкой, у неё на лбу написано». Понадобилось время, чтобы понять, для чего мать выносила уничтожающие приговоры. Разгадка была проста, как пуговица от наволочки: ни для чего, просто так. Она не читала Диккенса, клетчатое платье подарила тётка, Инку терпеть не могла — беспричинно, но стойко, и даже узнай она, что подруга, минуя стадию судомойки, стала врачом, усмехнулась бы скептически. Любопытно, что несмотря на нелюбовь к Инке, мать одобряла их дружбу: «Запомни: на фоне некрасивой подруги ты всегда будешь выглядеть яркой». Ей нравилось уничтожать — ядовитым словом, иронической улыбкой, красноречивым молчанием.
Алик прав: элемент предательства существовал, ведь слово «судомойка» взялось не из воздуха, а из её собственного рассказа об Инкиной семье, за него-то мать и зацепилась. Она находила уязвимое место, чтобы причинить боль — сестре, детям или подруге, по какой-то причине вышедшей из милости.
Первый в жизни вагон-ресторан остался в памяти жгучим вкусом солянки. Ложку обволокло рыжей плёнкой, во рту бушевал пожар. Блинчики после солянки показались пищей богов. За столом напротив шумела компания военных, они открыли шампанское. Лимонаду не удалось смыть вкус солянки, но шипел он не хуже шампанского.
Только чай помог избавиться от ядовитой солянки — или подействовала магия вагонного чая? Нику всё завораживало. Руки проводницы, унизанные ручками подстаканников, брусочки рафинада в голубых обёртках, тощие пачпокалечуки печенья в особой железнодорожной упаковке — самого обыкновенного, такое продают в любой бакалее но там печенье как печенье, неинтересное. Хозяйственная Антонина развязала баночку с вареньем.
Зато в туалете стало жутко: мокрый затоптанный пол с клочками газет, уходящий из под ног от качки, зловонный железный унитаз и волосы в раковине.
— На станции будет лучше, — неуверенно сказала мама.
На вчерашнего помощника делопроизводителя напала зевота. Ника боялась, что мама захочет спать на верхней полке, но та великодушно отказалась.
И во сне продолжался поезд: люди беспрестанно двигались по проходу, подстаканники дрожали на краю столика, жевал Эдик и лязгала дверь.
— Ли-и-да! — позвал кто-то громким голосом.
Они с Антониной, что ли, разговаривают? Ника свесила голову. Тётка спала, крепко прижав к себе сына. Мама читала «Литературную газету». Выглянув в окно, Ника увидела мамино имя на здании вокзала. В темноте под фонарями сновали люди. Поезд опять тронулся.
Нику растормошила мама.
— Скорее! На станции наверняка есть телефон.
Они вышли на пустой ночной перрон. Светились окна жёлтого здания и фонари.
— Двенадцать минут стоим, девочки, — крикнула проводница.
Ника нерешительно взглянула на маму. «Ничего-ничего, — успокоила та, — мы быстро. Одна нога здесь, другая там».
Они перешли параллельные рельсы и направились к зданию. Все они жёлтые, что ли, удивилась Ника. Внутри рядами стояли жёлтые деревянные скамейки, какая-то тётка дремала, держа рукой раздутый мешок. На другой скамейке спал мужчина, лицо было закрыто соломенной шляпой, сквозь дырку в носке виднелась оранжевая пятка. За единственным освещённым окошком сидела кассирша с усталым и жёлтым, вокзального цвета, лицом: «Нет у нас телефона, гражданочка. Напротив есть, на почте, но сейчас всё закрыто. Приходите с утречка».
— Да вот же у вас телефон! Я должна позвонить домой, понимаете?
Кассирша позвонить не разрешила: «Это служебный телефон, не имеем права».
— Ну и порядочки тут у них, — мама сердито хлопнула дверью. — «С утречка…» Мы далеко уже будем с утречка; шевелись давай, а то поезд упустим.
Перрон был пуст.
22
Как и предсказывала тётя Поля, когда маленький Алик уворачивался от поцелуев, у него начали расти усы. Вначале не поверил: над верхней губой словно мазнули грифелем, но мало-помалу «мазок» сделался густым и жёстким.
— Вот и мужчина вылупился, — сказала кому-то по телефону мать, — а давно ли с паровозиками возился.
Теми же словами сопроводила подарок: бритвенный станочек и пачку лезвий «Нева».
Алик часто пропускал уроки. На дружбу с Жоркой это не влияло. Тот исступлённо занимался в надежде на медаль и долбил свой английский. Они встречались в центре, дальше шли вместе.
Жорка с любопытством спросил: «Сколько твоей