Это известие отравило Бахареву радость возвращения на родное пепелище. Собственный дом показался ему пустым; в нем не было прежней теплоты, на каждом шагу чувствовалось отсутствие горячо любимого человека. На приисках тоска по дочери уравновешивалась усиленной деятельностью, а здесь, в родном гнезде, старика разом охватила самая тяжелая пустота. Приваловская женитьба была лишней каплей горечи. Имена Нади и Сережи за последний год как-то все время для старика стояли рядом, его старое сердце одинаково болело за обоих. Теперь он не знал, о ком больше сокрушаться, о потерянной навсегда дочери или о Привалове.
Напрасно старик искал утешения в сближении с женой и Верочкой. Он горячо любил их, готов был отдать за них все, но они не могли ему заменить одну Надю. Он слишком любил ее, слишком сжился с ней, прирос к ней всеми старческими чувствами, как старый пень, который пускает молодые побеги и этим протестует против медленного разложения. С кем он теперь поговорит по душе? С кем посоветуется, когда взгрустнется?..
Даже богатство, которое прилило широкой волной, как-то не радовало старика Бахарева, и в его голове часто вставал вопрос: «Для кого и для чего это богатство?» Оно явилось, точно насмешка над упавшими силами старика, напрасно искавшего вокруг себя опоры и поддержки. Оставаясь один в своем кабинете, Василий Назарыч невольно каждый раз припоминал, как его Надя ползала на коленях перед ним и как он оттолкнул ее. Разве он мог сделать иначе?.. Он был отец, и он первый занес карающую руку на преступную дочь… Иногда в его душе возникало сомнение: справедливо ли он поступил с дочерью? Но все, казалось, было за него, он не находил себе обвинения в жестокости или неправде. Тысячу раз перебирал старик в своей памяти все обстоятельства этого страшного для него дела и каждый раз видел только то, что одна его Надя виновата во всем. Голос сомнения и жалости к дочери замирал под тяжестью обвинения.
Раз Василий Назарыч стоял в моленной. Большие восковые свечи горели тусклым красным пламенем; волны густого дыма от ладана застилали глаза; монотонное чтение раскольничьего кануна нагоняло тяжелую дремоту. Старинные гуляевские и приваловские образа смотрели из киотов как-то особенно строго. Старика точно кольнуло что, и он быстро оглянулся в тот угол, где обыкновенно стояла его Надя… Угол был пуст. Страшная, смертная тоска охватила Василия Назарыча, и он, как сноп, с рыданиями повалился на землю. В его груди точно что-то растаяло, и ему с болезненной яркостью представилась мысль: вот он, старик, доживает последние годы, не сегодня-завтра наступит последний расчет с жизнью, а он накануне своих дней оттолкнул родную дочь, вместо того чтобы простить ее. «Папа, папа… я никому не сделала зла!» – слышал старик последний крик дочери, которая билась у его ног, как смертельно раненная птица.
Медовый месяц для молодой четы Приваловых миновал, оставив на горизонте ряд тех грозовых облачков, без которых едва ли складывается хоть одно семейное счастье.
Жизнь в обновленном приваловском доме катилась порывистой бурной струей, шаг за шагом обнажая для Привалова то многое, чего он раньше не замечал. Собственно, дом был разделен на две половины: Ляховские остались в своем старом помещении, а Приваловы заняли новое. Только парадные комнаты и передняя были общими. Для двух семей комнат было даже слишком много. На первый раз для Привалова с особенной рельефностью выступили два обстоятельства: он надеялся, что шумная жизнь с вечерами, торжественными обедами и парадными завтраками кончится вместе с медовым месяцем, в течение которого в его доме веселился весь Узел, а затем, что он заживет тихой семейной жизнью, о какой мечтал вместе с Зосей еще так недавно. Но вышло совсем наоборот: медовый месяц прошел, а шумная жизнь продолжалась по-прежнему. Гости не выходили из дому, и каждый день придумывалось какое-нибудь новое развлечение, так что в конце концов Привалов почувствовал себя в своем собственном доме тоже гостем, даже немного меньше – посторонним человеком, который попал в эту веселую компанию совершенно случайно. Такая жизнь никогда не входила в его расчеты, и его не раз охватывал какой-то страх за будущее.
Зося, конечно, угадывала истинный ход мыслей мужа, но делала вид, что ничего не замечает. Когда Привалов начинал говорить с ней серьезно на эту тему, Зося только пожимала плечами и удивлялась, точно она выслушивала бред сумасшедшего. В самом деле, чего он хочет от нее?.. Таким образом, между молодыми супругами легла первая тень. Та общая нить, которая связывает людей, порвалась сама собой, порвалась прежде, чем успела окрепнуть, и Привалов со страхом смотрел на ту цыганскую жизнь, которая царила в его доме, с каждым днем отделяя от него жену все дальше и дальше. Он только мог удивляться тем открытиям, какие делал ежедневно: то, что он считал случайными чертами в характере Зоси, оказывалось его основанием; где он надеялся повлиять на жену, получались мелкие семейные сцены, слезы и т. д. Все это выходило как-то обидно и глупо, глупо до боли. Для кого же Зося мучила Привалова и для чего? Он в этом случае не понимал жены и просто терялся в объяснениях… Из новых знакомых, которые бывали у Приваловых, прибыло очень немного: два-три горных инженера, молодой адвокат – восходящее светило в деловом мире – и еще несколько человек разночинцев. Прежние знакомые Зоси остались все те же и только с половины Ляховского перекочевали на половину Привалова; Половодов, «Моисей», Лепешкин, Иван Яковлич чувствовали себя под гостеприимной приваловской кровлей как дома. Они ни в чем не стесняли себя и, как казалось Привалову, к нему лично относились с вежливой иронией настоящих светских людей.
Все эти гости были самым больным местом в душе Привалова, и он никак не мог понять, что интересного могла находить Зося в обществе этой гуляющей братии. Раз, когда Привалов зашел в гостиную Зоси, он сделался невольным свидетелем такой картины: «Моисей» стоял в переднем углу и, закрывшись ковром, изображал архиерея, Лепешкин служил за протодьякона, а Половодов, Давид, Иван Яковлич и горные инженеры представляли собой клир. Сама Зося хохотала как сумасшедшая.
– Это кощунство, Зося… – заметил Привалов, которого эта картина покоробила.
– Нет, это просто смешно!
– Не понимаю!..
– Как всегда!
Если выпадала свободная минута от гостей, Зося проводила ее около лошадей или со своими ястребами и кречетами. Полугодовой медведь Шайтан жил в комнатах и служил божеским наказанием для всего дома: он грыз и рвал все, что только попадалось ему под руку, бил собак, производил неожиданные ночные экскурсии по кладовым и чердакам и кончил тем, что бросился на проходившую по улице девочку-торговку и чуть-чуть не задавил ее. Но чем больше проказил Шайтан, тем сильнее привязывалась к нему Зося. Она точно не могла жить без него и даже клала его на ночь в свою спальню, где он грыз сапоги, рвал платье и вообще показывал целый ряд самых артистических штук. Только когда Привалов, выведенный из терпения, пообещал отравить Шайтана стрихнином, Зося решилась наконец расстаться со своим любимцем, то есть для него была устроена в саду круглая яма, выложенная кирпичом, и Зося ежедневно посылала ему туда живых зайцев, кроликов и щенков. Ей доставляла удовольствие эта травля, хотя это удовольствие однажды едва не кончилось очень трагически: пьяный «Моисей» полетел в яму к медведю, и только кучер Илья спас его от очень печальной участи. Лошади, кречеты и медвежонок отнимали у Зоси остатки свободного дня, так что с мужем она виделась только вечером, усталая и капризная. Протесты Привалова против такого образа жизни принимались за личное оскорбление; после двух-трех неудачных попыток в этом роде Привалов совсем отказался от них. Часто он старался обвинить самого себя в неумении отвлечь Зосю от ее друзей и постепенно создать около нее совершенно другую жизнь, других людей и, главное, другие развлечения. Оставалась одна надежда на время… Может быть, Зосе надоест эта пустая жизнь, когда с ней произойдет какой-нибудь нравственный кризис.
– Есть еще одна надежда, Сергей Александрыч, – говорил доктор, который, как казалось Привалову, тоже держался от него немного дальше, чем это было до его женитьбы.
– Именно?
– Как у всякой замужней женщины, у Софьи Игнатьевны могут быть дети, тогда…
Положение Привалова с часу на час делалось все труднее. Он боялся сделаться пристрастным даже к доктору. Собственное душевное настроение слишком было напряжено, так что к действительности начали примешиваться призраки фантазии, и расстроенное воображение рисовало одну картину за другой. Привалов даже избегал мысли о том, что Зося могла не любить его совсем, а также и он ее. Для него ясно было только то, что он не нашел в своей семейной жизни своих самых задушевных идеалов.