расхохоталась – это был звонкий, детский вскрик, и Джохан сначала подумал, что она ушиблась. Но, обернувшись, он увидел ее улыбку. Даже в сгущающихся сумерках было понятно, что она счастлива. В конце поля стояли ворота – три деревянные жерди, сколоченные в хлипкую арку, и обе ножки этой арки утопали в лужах. Пробегая под перекладиной, Фара подпрыгнула и коснулась ее рукой.
Смотри, Джохан! – крикнула она.
Они добрались до навеса в дальнем конце поля, под которым стояли стол и несколько скамеек. Попытались выжать воду из рубашек, но это оказалось бесполезным, поэтому они просто уселись на стол и поставили ноги на скамейку – смеющиеся, запыхавшиеся после бега под дождем.
У меня в ботинках грязь, – сказала Фара, но в ее голосе совершенно не было недовольства.
У меня тоже. Придется подождать, пока дождь не кончится.
Дождь пусть и не шел стеной, но был довольно сильным, громко барабанил по тонкой крыше и стекал тонкими струйками по отлогим желобкам цинкового покрытия. Они смотрели в темноту, но не могли ничего разглядеть. Футбольные ворота и качели на детской площадке исчезли, все заволокло бледной пеленой. Время от времени небо озаряла далекая вспышка молнии, и тогда мир на мгновение проявлялся: молодые акации, гнущиеся под ветром, ряды колючих кустов, карусель. Все оживало на несколько секунд, а потом снова растворялось во мраке, оставался только успокаивающий раскат грома.
Папа говорит, ты поступаешь в военное училище.
Джохан молчал. Он наклонился, и вода с волос стекла на лоб, попала в глаза. Он сморгнул.
Да, похоже.
Фара, подражая ему, поставила локти на колени, подперла подбородок ладонями.
Ты расстроен?
Он покачал головой. Хорошо, что темнота скрывала его лицо.
Как бы то ни было, Сунгай-Беси не так уж и далеко. Папа говорит, ты сможешь приезжать домой.
Конечно.
Не грусти.
А кто сказал, что я грущу?
Я. Потому что я грущу.
Не надо.
Джохан посмотрел на нее, но она отвернулась, и слабого света не хватало, чтобы разглядеть ее лицо. Он был этому рад.
Джохан. – Ее рука нашарила его ногу, пальцы неуклюже наткнулись на бедро, потом нашли предплечье, запястье. Она мягко положила свою ладонь поверх его. Ладонь казалась невесомой. – Джохан, пожалуйста, расскажи мне. Я имею в виду, расскажи мне о своей жизни.
Мы росли вместе. Ты знаешь о моей жизни.
Нет, я говорю о том, что было до этого. Почему-то мне кажется… ох, даже не знаю. Мне кажется, что тогда ты жил по-настоящему, а когда попал к нам, то перестал жить, просто сдался. Закрылся от всех. Даже от мамы. Даже от меня.
Я вроде пока живой, разве нет? – Джохан засмеялся и свободной рукой сжал ее ладонь.
Джохан, – сказала она и помолчала. – С тобой что-то случилось, когда ты был маленьким? В приюте, да? Просто я кое-что помню. Мне было лет восемь, тебе, наверное, десять, ты уже пару лет жил у нас. Мне приснился кошмар, и я пошла к родителям в комнату. Не знаю почему. Наверное, хотела, чтобы меня обняли. Они ссорились, негромко так, знаешь, тихонько, чтобы не разбудить меня, и мама говорила очень зло, нападала на папу – сейчас она так больше не делает. Ты же помнишь, какая она была раньше, в молодости. Я не слышала, о чем они говорили, только интонации улавливала. А потом стало тихо, и папа сказал: «Ну и что, даже если я знаю, где он? Мне что, вернуться и забрать его? Ты сама приняла решение, так что нечего теперь терзаться».
Сквозь шум капель, барабанивших по крыше, Джохан различал более тихий звук – шелест дождя, падающего на мягкую землю, в многочисленные мелкие лужи. Шум деревьев, потревоженных грозовым ветром, хлещущие друг о друга ветви и листья. Если закрыть глаза, можно представить, что он у моря и дождь падает на песок. Он пытался сосредоточиться на этом звуке, но грохот жестяных листов мешал.
Я долго думала, что мне это приснилось, что это было поздно ночью и я просто неправильно поняла, – продолжала Фара. Она говорила очень тихо, еле слышным голосом. – Ты же знаешь, у детей богатое воображение. Иногда им что-то снится, и это кажется достовернее самой жизни. То, что говорили тогда мама и папа… это было так реально, что я решила, будто мне это приснилось. Да и если бы это была правда, что с того? Это ничего не значит, мы и так знаем, что у тебя был брат, правда же?
Ты права, это ничего не значит.
Но… но почему же тогда мне так стыдно каждый раз, когда я об этом вспоминаю? Почему мне так плохо? Почему в их голосах было столько боли? Особенно в мамином. Да и в папином тоже. Мне казалось, что я должна что-то знать о тебе, но не знаю. Как будто ты совсем один и мучаешься, а я даже не пытаюсь тебе помочь.
Джохан молчал. Ветер закручивал дождь в причудливые узоры, превращая его то в широкие спирали, то в прямые струи, летящие к земле, как стрелы. Он вспомнил картину, которую видел когда-то, – графика или акварель, он точно не помнил. Она была в старой книге, на которую когда-то попала вода, и поэтому тонкие страницы были все в разводах. На картине был изображен кто-то настолько жалкий, что Джохан даже не мог понять, мужчина это или женщина, мальчик или девочка. Этот горемыка просто смотрел куда-то вдаль с полнейшим отчаянием и одиночеством в глазах, отчего Джохану становилось не по себе: герой картины был совсем один в этом пустынном мире, похожем на все те места, где Джохану доводилось жить. Он переписал название – Un Fou Dans Un Morne Paysage[56] – и, посмотрев перевод в школьном словаре, узнал, что это несчастное создание – безумец. Джохану он безумцем не казался. Просто одинокий человек в безлюдном месте. Но, возможно, именно так и выглядело безумие. Безумие – чувствовать себя по-настоящему, безнадежно одиноким в пустоте, не понимать этот мир, принадлежащий другим. Джохан подумал, что, возможно, тогда он и сам безумец. И эта мысль принесла ему странное облегчение.
Ты не сумасшедшая, Фара. Иногда, – сказал он, – иногда мне тоже так кажется. Будто я все это выдумал.
Что выдумал?
Все. Приют, брата, то, как я стал жить у вас. Хотел бы я, чтобы это было выдумкой, но нет. Знаешь, говорят, что со временем воспоминания блекнут, память слабеет. Ничего подобного. Они становятся только четче. И возвращаются к тебе постоянно. Постоянно. Пытаешься убежать, а они следуют за