— Ты… куда? — натянуто улыбнувшись, спросила меня Люль. Ее голос показался мне глухим и сдавленным.
— В парк, — ответил я, — а ты?
— А я из парка. Тебя там не было эти дни. Я хотела знать: ты здоров, дома или нашел более интересное место для прогулок? — она снова улыбнулась. — Ну, пойдем. С тобой — можно? Я не помешаю? — сказала она с шутливой и грустной иронией. — Только не в парк, не в парк, пожалуйста, — добавила она поспешно и с отвращением.
Мы молча пошли в другом направлении. Каждый раз, когда наши глаза встречались, Люль принуждала себя к улыбке. Что-то искривленное, дергающееся делало эту улыбку вымученно-жалкой. Было похоже на то, что Люль хотела заплакать, но всеми силами не хотела мне этого показать.
— Они мерзко воспитаны, эти твои Фоллет и ее знакомые, — сорвалось, наконец, вместе с подавленным всхлипом. — Все вы — мерзкие, грубые, вам всем нужно от нас только одно.
Я не знал, что нужно было ответить на этот незаслуженный упрек. Я почувствовал другое: отвернуться, уйти, ставить какое-либо условие было бы бессмысленно. К Люль вернулось ее прежнее.
Я шел молча, мне казалось: говорить было не нужно.
— Что же ты молчишь, Джим?
— Я не знаю, Люль, что ты хочешь от меня услышать?
Я и в самом деле не знал, что я мог бы сказать. Не задавать же было вопрос, почему случилось так, что я был один эти месяцы, и кончилось ли теперь мое одиночество. Я не сказал ничего, но ближе подошел к Люль, так же как подходил в то время, когда нас ничто не разъединяло. Люль поняла и благодарно посмотрела на меня.
Она пришла в тот раз ко мне, конечно, не с раскаянием и тем более не за моим прощением. Ни в том, ни в другом не было необходимости. Взволнованная и оскорбленная, она почувствовала тогда нужду обратиться к себе, той, какою она была прежде, там искать помощи. Вероятно, это обращение было невозможно, когда она бывала с Фоллет и новыми знакомыми, понадобились другие отношения, другая близость, я, если я действительно тот, с которым у нее не было лжи и, еще больше, ошибки. Не себя, а меня проверяла Люль на том свидании.
— Джим! Ты должен понять все: я тоже не хочу этого и не могу иначе. Это сильнее нас. Тебе нужно расстаться со мной, полюбить другую. Так должно быть, Джим, ты должен быть счастливым. Но ты… ты нужен и мне. Без тебя… Нет! Так будет, так нужно!…
Люль произносила эти слова, глядя в какую-то видимую ею одною даль, и ее глаза говорили мне, что там, в той дали, для нее, Люль, счастья не было.
Она ушла в тот раз от меня, ушла опять туда же, в парк, к Фоллет, я встречал ее несколько раз в том же или подобном окружении. Да! Люль действительно не хотела так жить и не могла в те месяцы жить иначе. Ее все там возмущало, и она все принимала почти с радостью. Я не знаю для чего, но Люль часто упрашивала меня не уходить, когда к нам подходили ее новые знакомые. Не желая огорчать ее, я оставался и, помню, совершенно искренно хотел понять, что же привлекало и занимало тогда Люль. Внешность? — нет, не это. Внутренняя значительность? — нет, тем более, — интересного ничего не было. Но что же тогда? Любопытство, жажда новых ощущений, дремавшая ранее и заявившая о себе с такой огромной силой? Может быть — это, не знаю. Но я знаю, что влечение Люль не могло быть остановлено ничем. Успех, повторяю, был в самом деле очень большой, но еще больше, тяжелее и мучительнее была расплата за измену себе прежней. Сквозь обиду, боль, невозможность и нежелание разлюбить я ждал, чем кончится эта борьба двух Люль. Не отвернуться, не уйти, но стать еще ближе и внимательнее нужно было для того, чтобы не сделать еще хуже и не потушить в Люль того огня, который был в ней и который и в те дни освещал и согревал нас обоих.
Наши встречи вдвоем в то время были редкими и мучительными. Боль, ревность ощущались тем сильнее, что я не выпускал их на волю и спокойно, просто, как будто бы у нас шло все очень хорошо, говорил с Люль. Я смеялся, шутил, и только голос у меня иногда срывался. О, если бы Люль была другой, удовлетворялась бы своей новой жизнью. Было бы тяжело, но уж теперь-то я не жалел бы о потере. Гримаса, исказившая нежный и светлый облик моего счастья, вызывала больше недоумения и страха, чем ревности. Светлые лучи не гасли никогда, их покрывали иногда темные, но свет все-таки оставался. Мое счастье и мучение заключались в том, что в моей подруге добра было, — может быть, на ее несчастье, — больше, чем зла, и она не могла ужиться с тем, с чем так легко уживаются многие. Поэтому я терпел, молчал, ничем не показывал, как мне тяжело, но голос у меня иногда все-таки срывался. Люль чувствовала это и понимала мое состояние, но помочь мне, развеселить меня по-настоящему она не могла. Ей и самой было невесело.
Трудные для нас дни продолжались.
— …как все нехорошо, Джим, — говорила Люль, — я уйду, буду опять только с тобой.
И через минуту она прибавляла:
— Нет! Так нужно, я не могу иначе.
На душе у нее становилось все сложнее.
— Джим! Разве ты мог бы любить меня, если бы я была только такая. Все пройдет, переболит, я приду, вернусь к тебе навсегда. Меня тянет к ним, но теперь я не хочу и не могу потерять тебя. Ты не отвернулся, и я — уйду от них, уйду, — повторяла Люль настойчиво, — а если не хватит сил, — медленно, взвешивая каждое слово, сказала она, — я уйду совсем, выход есть всегда.
Что можно было сделать? Эти слова не были игрой или кокетством со смертью. Гибель шла от смутных сбившихся чувств, из которых выхода не было. Оставаться в них Люль не могла тоже. Я понял в те дни, что она дорога мне не только для меня самого, и, не думая о своем несчастье, поступал так, чтобы Люль могла легче и незаметнее перейти в другое, более спокойное и счастливое состояние. Я слышал тогда же от моих знакомых об измене, обмане Люль и о моем унижении. Эти разговоры были смешны и неверны. Люль не скрывала от меня ничего, не менялась в своей требовательности, я не знаю, был ли я унижен, если я сам не опускался, и Люль за отдыхом, помощью и свободой от того, что ее влекло и угнетало, обращалась ко мне. Шла борьба, я видел впереди полное возвращение, и мне казалось, ждать оставалось недолго. Наши встречи становились все теплее, Люль вновь расцветала в ее былой нежности и только была грустнее.
И так, без слез, очень простыми словами, восстанавливалась нарушенная близость. Наши встречи учащались, новые знакомые все меньше занимали Люль. Она бывала все-таки и с ними, но это происходило больше из нежелания обидеть Фоллет, чем из потребности с ними встречаться. Благодарная мне, может быть, за то, что я никогда не делал бесполезных сцен ревности и понимал, что важно не только то, как она поступала, но и то, как она сама к этому относилась, зная, что под моим внешним спокойствием таится тревога прежде всего за нее самое, она была со мной искренней в тогдашних ее переживаниях.
— Почему все так мерзко? — спрашивала она, и когда я, отвечая ей, не соглашался, она невесело усмехалась и говорила:
— Это жизнь, Джим, ты не знаешь ее, потому и веришь в хорошее. С тобой также не посчитаются. Я не понимаю тебя: ведь это урок не только мне, но и тебе. Ты веришь и сейчас, и эта твоя вера — наше счастье и спасение. Но я боюсь, Джим, ты тоже можешь устать и разувериться. Все слишком неверно и хрупко. Чем больше мы будем узнавать, тем грустнее нам будет. Сейчас мне хорошо, у меня есть ты, есть к кому пойти. Ну, а без тебя? К кому же еще я смогла бы так же обратиться? Значит, оставаться всегда там, с ними? Нет, нет, ни за что! Но — ты?… Ты можешь оставаться со мной и теперь? И останешься всегда? Всегда будешь таким — так любить меня? даже если?… — Люль долго, внимательно смотрела мне в глаза.
— Я верю тебе, Джим, но я боюсь. Будет какое-нибудь несчастье. Я не знаю, не хочу больше ничего, но я чувствую: что-то должно случиться, — говорила она с тоской и страхом.
Трудно, с болью, разбитая и опустошенная, Люль очень медленно и постепенно восходила на прежнюю высоту и лишь понемногу становилась опять жизнерадостной.
В те последние дни своей жизни Люль приблизилась ко мне и стала мне дорога до восторга, боли и отчаяния. Я видел, как надломленная, ослабевшая в борьбе, она обращалась к нашей близости как к последней надежде, искала там поддержки и покоя. Убедившись, что я не закрыл ей дорогу для возвращения, как будто бы поверив, что вдвоем нам бояться нечего, она судорожными усилиями хваталась за все, что нас сближало раньше и могло еще сильнее сблизить теперь. Мне казалось иногда, что она не только моя подруга, но существо еще более предназначенное для возможного земного счастья, — столько слитности со мной, предупредительного внимания и неясности было в ее надрывном желании освободиться от недавнего влечения. Я слышу еще теперь, как звенит этот крик о помощи. Гордая, недоступная когда-то, может быть, от одного меня не скрывшая своих слез, поверившая и раскрывшаяся мне до конца, Люль в те дни более, чем когда-либо, искренно отдала нашей близости всю себя. Казалось, все плохое прошло. Люль не встречалась больше с Фоллет, наши встречи проходили счастливее, чем до разлуки. «Еще немного времени, — думал я, — и Люль окрепнет, будет по-прежнему здоровой, спокойной и веселой». Ничто ниоткуда не угрожало. Тучи собрались и гром грянул неожиданно.