и заикаться о них до конца навигации. Конечно, потом, в зиму, переработанное время нам прибавлялось к отпускам. Но кто это время учитывал, да и можно ли его было учесть?
По утрам, если ночь была нормальной, я забирал полотенце и шел купаться с брандвахты Евсеича. С нашей — нельзя, потому что постоянно подходят и отходят катера. Не положено.
Прыгнув с высокого борта, я плыву до плота и обратно, а Евсеич, сидя на палубе, неотрывно наблюдает за мной. Особенно ему любопытно, как я забираюсь на палубу. Будто ученый дельфин, я выныриваю из воды повыше, чтобы ухватиться за висящую над водой лапу якоря. Но якорь высоко, и я не один раз срываюсь. Евсеич смеется, перегнувшись через борт, кричит азартно:
— А ну!.. Еще разок! А ну!..
Наконец забравшись, я скоро одеваюсь и легкий, голодный бегу в столовую. И только потом уж состоится наша обстоятельная беседа с Евсеичем.
— Да чего ты ходишь туда-сюда! Переселяйся ко мне к купайся хоть весь день, — говорит он почти каждое утро. (Он не пропускает ни одного моего купания.)
— А работать кто?
— Сделают и без тебя архаровцы-то.
— Кто ж им будет заявки, наряды писать?
— Найдут, надо если… А так они тебя до смерти затаскают!
Конечно, легко было Евсеичу рассуждать, но он был по-своему прав. Команда моего ремонтного катера — капитан, матрос и сварщик-электрик — давно уже жаловались на свою «собачью» жизнь. Но что я мог сделать им в облегчение? Надо было держаться, терпеть, особенно два этих летних месяца, чтобы справиться со сплавным планом… Однако вскоре не только команда катера, но и сам я замучился вконец. Нужна была какая-то передышка или перемена. И я решился перейти к Евсеичу. Дело прошлое, и теперь я могу сказать откровенно: ушел я еще и потому, что мне надоело это топанье туфли над головой, надоело жить «под каблуком». Последнее время я и не жил, а постоянно ждал, прислушиваясь и поглядывая на потолок.
Я перетащил к Евсеичу свои бумаги, запасные детали, которых у меня был целый угол в каюте, и жизнь началась новая! Конечно, и работа и заботы были все те же, но многое и изменилось. Довольный Евсеич в благодарность за мою решительность привязал к крамбальному брусу, на котором висел якорь, веревку и в первое же утро, как только я вышел с полотенцем на шее, сказал мне довольный:
— Там я тебе темляк привязал вылезать-то… (Почему-то любую веревку он называл темляком.)
Теперь, перебираясь ногами по якорной цепи, я легко вытягивал себя по этой веревке на борт. Евсеич был доволен.
Хотя сам я и перешел на новую брандвахту, но мой ремонтный катер по-прежнему отстаивался возле диспетчерской. Теперь Полина Михайловна давала свою информацию не через пол-потолок, а в открытое окно криком на катер. Потом раздавалась сирена, и я знал, что надо идти.
Однажды мы вернулись перед рассветом, ложась спать, я наказал Евсеичу разбудить меня часов в девять, не позднее.
— Ложись, ложись… Подниму чуть свет. Я не просплю, не как ты. Научу родину любить…
— Слишком-то рано не надо.
— Ага, напугался!..
Утром, казалось, в самый разгар сна, он принялся бухать кулаком в мою дверь.
— Арсеньич!.. Проспал все царство небесное. Главный инженер уж два раза тебе звонил.
— Время? — испуганно выкрикнул я.
— Одиннадцатый!
Ругая себя и Евсеича, я пулей вылетаю на палубу, чтобы бежать в диспетчерскую.
— А купаться? — спрашивает Евсеич.
— Какое купанье, обед если!..
— На часы-то глянь.
Я достаю часы, которые показывают только четверть девятого. Евсеич смеется довольный:
— Что, напугался? У меня не проспишь.
Облегченно вздохнув, я собираюсь все же идти на соседнюю брандвахту.
— Куда ты?
— К диспетчеру.
— Нечего тебе там делать, нервы только трепать. А то иди — хоть отлают с утра.
— Надо же узнать, как день распланирован, что где случилось.
— Я лучше их знаю. Вот садись — обсудим, — и протягивает за сигаретой руку.
— Давно разошлись? — киваю я на берег, имея в виду катера, которые ночевали возле наших брандвахт.
— А ты думал, тебя ждать будут, пока выспишься. Десятка за запанью, сорок третий в Доброумово за баржой… Пятерка на отводке секций, восьмой у Фили, а «лось» в такелажке.
Мне не надо расшифровывать, я все понимаю, но с последними словами Евсеича невольно улыбаюсь и поправляю:
— Не «лось», а «осел».
— Ну «осел», все равно, — опять улыбается Евсеич, хотя и не понимает, отчего смешно мне.
На реке дают прозвище не только людям, а и судам. Катер, названный Евсеичем «лосем», вовсе не «лось». Один Евсеич во всем затоне зовет его так. Катеров этих у нас несколько и называются они — озерные сплоточные лебедки, а кратко ОСЛ. Ясно, что сами речники вскоре «перекрестили» их в «ослов». Но Евсеичу слово это никак не давалось.
Не раз потом я ходил по утрам в диспетчерскую и проверял «данные» Евсеича (работа все-таки!) и убеждался, что знал Евсеич все точно, и даже больше диспетчера. Я дивился и не мог понять, откуда ему все известно.
И вот однажды, когда я проснулся в шесть утра, секрет мне открылся. В то утро я почему-то вышел сначала на корму и двинулся на нос брандвахты не коридором, а вдоль борта. Час был ранний, и река только еще отогревалась под солнцем. Несмотря на этот ранний час, Евсеич сидел уже на кнехте посреди скаченной палубы, а сухо выжатая швабра была приставлена к стене. На катерах по очереди открывались двери рубок, сонные капитаны, зевая, потягиваясь, выходили наверх. Оглядев сначала свой катер, потом соседний, а потом уж и весь рейд, они прыгали на брандвахту и поднимались к диспетчеру. Когда возвращались, Евсеич каждого окликал:
— Куда поедешь нынче, рыжий?
— Да здесь опять баландаться.
— Ну как, взбучку получил, Дернов?
— А ты откуда знаешь? — откликался Дернов.
— Я все знаю. Прочесали? Так вас и надо. В другой раз запасной буксир будешь иметь.
— Ладно, не зуди.
— Ха-ха… Обиделся? Пить меньше будешь. Еще в лямошники переведут, тогда поймешь, как родину любить. Куда пошел-то?
— В Доброумово.
— Зачем?
— За Тришкиной баржой с кирпичом.
— В протоку потянешь?
— Ага.
— Там топляков-то много тебя ждет. Ха-ха… А куда дружок-то у тебя, на девятом?
— Кран на ремонт тащит.
— Ну-ну. Ясно. Вали… Привет там Степану передавай, на калоше-то. Да пусть рыбы пришлет, а то он со мной до зимы не рассчитается…
Катера взревывают и один за другим отходят. Евсеич прощально машет одному, что-то показывает на пальцах другому, грозит кулаком третьему и азартно смеется, закидывая назад лысобритую голову.
Я стою за углом надстройки, не показываюсь