Театральный дом стоит до сих пор, хотя все в нем перемешалось: где театр, актерская братия, где пролетарии, заводская братва, и не разберешь. Всюду теперь одна братва — бутырская. Нина Евгеньевна высохла, постарела, сгорбилась, в церковь больше не ходит: попробовала заглянуть однажды и не смогла, пригорюнилась, вспомнила их былой приход в Новой Деревне и не вытянула до конца службы. Дались ей эти хорошие лица!
Глеба Савича проводили, насильно выпроводили со сцены (да и кого ему теперь-то играть!), и он стал ужасен в своих капризах, брюзжании, придирках и мелких скандалах, именуемых им на итальянский лад «скандальеро».
И, набуянившись, все мысленно спорит, что-то доказывает отцу Александру, сам себя обвиняет и оправдывает: вот, мол, я какой!
Света тихо повесилась после того, как пропал муж, Валька ушла в монахини, сначала рясофорные, но вскоре примет схиму. Катю мучает одышка: слишком растолстела под старость — как бы не разбил паралич. На могилу отца Александра часто приходит Кузя, щупленький, с седыми висками, и подолгу молча, стоит. На Марфе он так и не женился: после смерти отца Александра заявился на ее очередную тихую сходку, все перевернул там вверх дном, опрокинул стулья, сорвал с икон полотенца и сплясал на столе.
Кузя хорошо устроен, много зарабатывает, преуспевает: недавно купил квартиру в том самом высотном доме, где когда-то махал метлой. Как и его мать, в церковь Кузя не ходит: он теперь человек светский, коммерсант, и ему претит. С православием его связывает лишь странное, необъяснимое желание — написать когда-нибудь лик святого, умученного от… японцев, ведь среди японцев тоже есть православные.
21 августа 2001 года
Чердачный человек с воспаленным воображением
(монолог и новеллы)
Моим друзьям
художнику Владимиру Симонову и пианисту Александру Фоменко
Маленький, тихий, словно зачарованный немецкий городок. Отливает матовым серебром луна, острый шпиль лютеранской кирхи отбрасывает причудливую тень, которая молниевидным зигзагом ломается на углах домов. Рядом ратуша с закрытыми на замки ставнями, мощенная булыжником улица, вывески со старинными цеховыми гербами. Раскачивается на ветру фонарь, освещая чердак или мансарду под черепичной крышей. На крыше, прижавшись к закопченной печной трубе, выгибает спину черный кот с фосфорическими блестящими глазами.
Распахнуто полукруглое окно, в подсвечнике, облепленном подтеками застывшего воска, горит свеча, на столе гусиное перо и неоконченная рукопись со свернувшимися в трубочку краями. С кончика пера на плотную, пористую бумагу сбегает тоненькая струйка чернил, красных, как кровь.
Хозяин мансарды встает из-за стола, подходит то к мольберту, то к роялю, но не для того, чтобы пробежать пальцами по клавишам рояля, исторгнуть из его недр хоральные звуки аккордов или с вдохновением взяться за кисть. А для того, чтобы проверить, не расстроен ли рояль, не западает ли в нем верхнее ля, хорошо ли натянут на подрамнике холст, достаточно ли в запасе чистых листов бумаги и картона, тюбиков с красками, разноцветных мелков и угольков. Ведь он ждет гостей: Художника в ренессансной блузе, бархатном берете, с обмотанным вокруг шеи шарфом и Музыканта с камертоном в вышитом бархатном чехольчике и целой кипой растрепанных нот. С недавних пор у них сложился обычай, соблюдаемый с ревностной неукоснительностью одиноких чудаков и фантазеров, — встречаться по ночам, музицировать, рисовать и беседовать о предмете, столь горячо и пылко любимом ими всеми, — о музыке и ее великих творцах.
Впрочем, сегодня они будут не только беседовать, поскольку хозяин мансарды приготовил для друзей сюрприз — сюрприз своеобразный: он пробуждает в нем честолюбивые мечты и вызывает трепетное волнение дебютанта. Вернее, не совсем еще приготовил, и поэтому надо спешить, и вот он снова возвращается к своему столу, берет перо и лихорадочно пишет.
Ворот рубашки расстегнут, губы сжаты с веселым упрямством, в глазах — пляшущие огоньки вдохновения, смешанного с безумием. Как не сказать о нем: мечтатель, романтик, чердачный человек с воспаленным воображением! Да и не только о нем, но и о тех восторженных, пылких, загадочных, трогательных и наивных персонажах, о которых повествует его рукопись.
Хотя о них пусть скажет он сам.
СЦЕНА ПЕРВАЯ. ТРИ ИМЕНИ ГОФМАНА
АВТОР РУКОПИСИ (сидя в кресле и щипцами снимая со свечи нагар). Чердачный романтик — это, прежде всего, конечно же Гофман, автор «Ночных рассказов», «Серапионовых братьев», «маленький юркий человечек с вечно подергивающимся лицом, с движениями забавными и жутковатыми», как выразился проницательный и саркастичный Гейне, встретивший однажды Гофмана в компании друзей за столиком берлинского Кафе-Руаяль на Шарлоттенштрассе. По крайней мере, дважды в своей жизни Гофман действительно жил на чердаке.
После того, как 28 ноября 1806 года в Варшаву вошли войска Наполеона, квартира Гофмана была конфискована французами, он лишился должности государственного советника и поселился на чердаке того самого «Музыкального собрания», оркестром которого продолжал дирижировать. Позднее в Бамберге Гофман с женой Михалиной Тшциньска (Мишей, как он ее ласково называл) вновь снимают чердачные комнаты и их неистощимый на выдумки хозяин развлекает гостей тем, что выдумывает бесчисленные забавные, страшные, невероятные, фантастические истории о зияющей в потолке дыре.
По утрам Гофман надевал фрак, подравнивал у зеркала бакенбарды, чтобы они доставали точно до линии рта, и отправлялся в театр, куда он был приглашен на должность капельмейстера. Или, доведенный до бешенства упрямством и глупостью его бездарного директора, слонялся по бамбергским пивным (особенно часто видели его в заведении «У розы»), А вечером забирался на свой чердак, чтобы играть на рояле и скрипке, рисовать чудовищных монстров, ведьм и упырей (или желчные, гротескные карикатуры и шаржи на друзей, знакомых и важное начальство), сочинять рассказы о призраках, двойниках, колдовских чарах и наваждениях.
(Прислушивается.) Т-с-с-с! Кажется, шаги… Да-да, по скрипучей лестнице, покашливая и дыша от холода на руки, поднимаются ко мне Музыкант и Художник. Что же, друзья мои, для вас все готово, и вы можете предаться любимым занятиям. Только, дорогой Теодор, прошу вас, не бросайтесь так нетерпеливо и жадно на краски и не крошите мелок, торопясь запечатлеть явившийся образ! А вы, Амадей, пощадите немного клавиши, ведь впереди еще долгая ночь. Обычно вы бываете так увлечены и захвачены собственным творчеством, что, несмотря на все обещания быть моими добросовестными собеседниками и хотя бы для приличия поддерживать разговор, из вас и слова не вытянешь, молчуны вы этакие! И я подчас принимаю вас за призраков, созданных моим собственным воспаленным воображением…
Зато сам я не прочь порассуждать — вот и приходится вам выслушивать мои монологи. Сами виноваты — терпите…
Знаете, какая фантазия, какая причуда пришла мне сегодня на ум?! Все мы с вами восторженные поклонники Гофмана, и особенно он дорог нам тем, как счастливо и гармонично сочетаются в нем дарования музыканта, художника и блестящего, самобытного писателя, рассказчика и романиста. У Гофмана было три имени — Эрнст, Теодор, Амадей. И вот на эту ночь первое писательское имя Гофмана я, с вашего позволения, присваиваю себе, имя Теодор отдаю Художнику, а сладчайшее и упоительное имя Амадей (Гофман взял его из особой любви к Моцарту) по праву принадлежит Музыканту.
Кто же мы теперь — новые Серапионовы братья, собравшиеся вместе, чтобы слушать музыку, размышлять о тайнах бытия и возвышенной сути искусства? Пожалуй, да, хотя в каждом из нас есть что-то и от энтузиаста: так Гофман называл людей, близких ему по духу.
Верно же, неплохая затея?! Затея в духе чердачных романтиков, к которым я причисляю и нас с вами. Да, каждого из тех, чью музыку мы будем сегодня слушать, можно назвать чердачным человеком с воспаленным воображением, и не только потому, что многие из них были бедны и не могли снять себе квартиру получше. Окно чердачной мансарды — это романтическое окно, распахнутое в ночь и освещенное таинственным лунным светом. На своих чердаках они отдавались во власть прихотливых грез и воспоминаний, испытывали восторги и муки, страдали от неразделенной любви, впадали в отчаяние от неудач и с ликованием торжествовали победу. В их ночной мир врывались призраки, их окружали нимфы, сильфиды и саламандры, ангелы и демоны владели их душой.
Ангел и демон в душе художника — это ли не романтизм, господа! О да! И мы еще поговорим об этом, ведь демон тут, близко, за печной заслонкой, за ширмой, за занавеской. Демон, дьявол, бес, он с ужимками лакея, спровадившего утром своего хозяина, роется в ваших бумагах, завязывает перед зеркалом ваш галстук или, вальяжно развалившись в кресле, с интересом заглядывает в дуло револьвера, которое накануне чуть было, не приблизилось к вашему виску, подстрекаемое его вкрадчивым шепотом.