— Будь спокоен. Ну, а как он мужик, ничего? — помедлив, баском спросил Петруха.
— Да как будто настоящий.
Прогудел гудок. Через минуту заводской садик был уже пуст.
Директор Н-ского завода на Урале был человек строгий. Всегда выбритый и в наглухо застегнутой темной полувоенной гимнастерке, он одним своим видом дисциплинировал окружающих. А небольшая начинающаяся полнота при высоком росте и широких плечах пятидесятилетнего мужчины придавала ему еще большую солидность. На его письменном столе, как и во всем кабинете, не было ничего лишнего. Портрет Ленина, склонившегося над «Правдой», еще резче подчеркивал строгость рабочего распорядка директора.
— Лена, к двенадцати часам я вызывал Барышева, — сказал директор вошедшей секретарше.
— Он пришел, Сергей Васильевич.
— Попросите его.
Илья Филиппович в это время сидел на широкой лавке в комнате секретаря и, поглаживая свою серую лопатистую бороду, с опаской посматривал на дверь кабинета.
— Ума не приложу, зачем я ему потребовался? — сказал он уборщице, которая поливала цветы на подоконнике. — Неужели насчет Митрошкина? Вот беда мне с ним. Всю бригаду подводит. В воскресенье напьется, а целый понедельник куролесит. Никак не перевоспитаю.
— А ты к ипнозу своди его. Как рукой снимет. Моя кума своего возила зимой, с тех пор в рот не берет.
— Что ты говоришь?
— С места не сойти.
Илья Филиппович открыл рот и хотел спросить что-то еще, но в это время из кабинета вышла молоденькая секретарша и кивнула ему головой.
— Пройдите.
Илья Филиппович быстро встал, почти на цыпочках подошел к девушке и приложил к губам большой и шершавый, как корень, указательный палец.
— Барышня, — склонился он над девушкой и вежливо спросил: — одно только словечко — насчет Митрошкина?
Секретарша молча пожала плечами и села за машинку.
— Ну, а все-таки… Хоть знать, за что будут голову сносить?
— Не знаю, не знаю, — не глядя на Илью Филипповича, громко ответила девушка и принялась стучать на машинке.
Крякнув для смелости, Илья Филиппович твердыми шагами переступил порог.
— Здравствуйте, товарищ Барышев. Садитесь.
— Здравствуйте, Сергей Васильевич! — с достоинством знатного на заводе мастера ответил Илья Филиппович и пожал протянутую руку директора.
— Как жизнь?
— Не жалуемся.
— Как работа?
— Как будто справляемся.
— Илья Филиппович, у меня к вам просьба. Завтра к нам приезжает новый учитель. Поместить его пока некуда. Я слышал, у вас неплохая квартира?
— Живу, как Привалов. Пятистенный дом, восемь окон, а всего двое со старухой.
— Вы не можете на время уступить одну комнату для учителя?
— Сергей Васильич, об чем разговор — хоть две!
— Как с мебелью?
— О, — махнул рукой Илья Филиппович, — полная горница.
— Значит, договорились. Приготовьте со старухой уголок, а насчет платы не беспокойтесь. Платить будет завод.
— О нет, Сергей Васильич. Чтобы я со своего завода взял копейку? Нет, нет…
— Все-таки стеснят вас…
— Что ты, Сергей Васильич! Старуха будет рада без памяти. Она у меня одичала одна-то. Да и сам я по части культурного дела нет-нет да и перейму что-нибудь. Насчет политики потолковать. Как ни говорите, все-таки в одном доме. А он что, с женой и с ребятишками?
— Не он, а она. Молодая девушка, москвичка, только что окончила университет и вот едет к нам.
Илья Филиппович поднялся, заморгал, а потом широко развел руками.
— Да мы ее со старухой на руках будем носить. Заместо дитя родного жить будет!
— Спасибо, товарищ Барышев. Завтра возьмите мою машину и с комсоргом завода на вокзал. Московский поезд приходит в восемь вечера. А пока — бывайте здоровы.
Пожав руку директора, Илья Филиппович вышел.
— Попало? — спросила уборщица, которая теперь уже протирала окно.
— Мне? За что? Боялся, опять пошлют куда-нибудь по обмену опытом, — ответил Илья Филиппович. — А мне эти доклады — вот, как нож острый, — провел он ребром громадной ладони по волосатой шее. — Страсть не люблю выступать…
Никак Захаров не предполагал, что совещание работников милиции Московского железнодорожного узла, на котором собрались представители всех вокзалов столицы, так круто повернет его жизнь. Все, что наболело у него за три года работы, он высказал, выступая в прениях. Высказал смело и страстно. Бездушие и формализм Гусеницина был преподнесен с трибуны так едко и так образно, что не раз речь Захарова прерывалась то аплодисментами, то смехом.
— …Но Гусеницин, товарищи, не единица. За плечами Гусеницина стоят кадры куда крупнее…
И тут Захаров обрушился на начальника отдела Колунова.
В зале стояла тишина. Говорил не кто-нибудь из начальства, наторелый и опытный в ораторских делах, а простой сержант, И так говорил!.. А когда председатель, полный седой генерал, известил колокольчиком, что время Захарова истекло и что пора «закругляться», то зал загудел:
— Продлить!..
— Правильно говорит!..
— Пусть продолжает!..
Захарову дали еще пять минут. Он снова вернулся к Гусеницину и Колунову. Зал снова притих. Так смело на совещании еще никто не критиковал свое начальство.
— Если собрать все слезы малограмотных приезжих, которых оштрафовал Гусеницин только за то, что они не там перешли, не там закурили, не там сели… и если к этим слезам прибавить еще слезы тех запоздавших москвичей, которые в лютые морозы умоляли его пустить обогреться в вокзал, то из этих слез можно сделать ледяную горку, на которой Гусеницин и Колунов могли бы вспомнить свое детство. О фактах бездушия Гусеницина я трижды писал рапорта и трижды был бит за свой гуманизм. Колунов назвал это гуманизмом да еще филантропическим. Он любит говорить красивые слова и часто читает лекции о том, что такое карательная и воспитательная политика Советского государства. Все мы прекрасно понимаем существо этой политики, понимаем также и то, что в нашем советском законе выражается воля нашего народа, что мы, работники органов милиции, призваны народом, партией и правительством стоять на страже порядка и советской законности. Все это так! Но нужно помнить, что жизнь не стоит на месте. Жизнь движется в стремительном темпе вперед. Иногда случается так, что вчерашние одежды, вчерашние инструкции и нормативы уже не по плечу сегодняшнему дню. Мы растем, растем быстро, обгоняя инструкции и нормы. Было время, когда при виде убегающего преступника, который ранил гражданина, мы сначала бросались за преступником, а потом уже помогали потерпевшему. Так было нужно: в этом была горькая необходимость. Теперь не те дни стоят. Наши успехи диктуют другое: сначала помоги потерпевшему, потом настигай преступника. Он никуда не уйдет, а человек, потерпевший, может погибнуть…
Далее Захаров говорил о том, что в годы гражданской войны, когда в Советской стране были выработаны еще далеко не все законы и инструкции, великой силой молодого государства являлось революционное правосознание победившего пролетариата.
Тем более, говорил Захаров, теперь, когда построен социализм, когда советский человек твердо знает, куда и как ему идти, мы не должны выбрасывать за борт это ценнейшее ядро нашей законности — революционное правосознание.
— Советская милиция — не безмозглая и бессердечная машина, которая вращается и гудит только потому, что ее крутят ремни приказов, постановлений и инструкций. Советская милиция — это живой, мыслящий организм, который имеет право поправить любую инструкцию там, где она устарела и идет против сегодняшней правды жизни, против коммунистической, ленинской правды. Отрицать это — значит утверждать формализм и бюрократизм. Я отвлекся, товарищи. Этот вопрос, может быть, больше теоретический, чем практический, но, не решив его правильно, наша практика будет спотыкаться на обе ноги. Кончая свое выступление, я еще раз обращаю внимание коммунистов: стоя на государственном посту и неся службу по охране социалистического порядка — неважно, кто ты: сержант, лейтенант или полковник, — мы должны чутко относиться к человеку. Сурово наказывая преступность, мы не должны в этом здоровом азарте карательной борьбы забывать о том, что часто человек от нас ждет помощи, той помощи, о которой, если говорить честно, очень мало и очень сухо упоминается в инструкциях. В человеке нужно видеть человека — это прежде всего!..
Собрание дружно аплодировало Захарову, когда он через весь зал шел на свое место в задних рядах.
Аплодировал даже Колунов. Втянув в плечи свою лысину, он молил судьбу только об одном: поменьше бы голов поворачивалось сейчас в его сторону. Ему вдруг показалось, что у него, как назло, здесь очень много знакомых. В перерыве Колунов бочком прошел в курительную комнату. Он совсем забыл, что прошло уже два месяца, как бросил курить. После трех крепких затяжек вспомнил об этом и с горечью подумал: «Все. Опять начал».