мальчика. Брат открывает им дверь. Они что-то ему говорят и суют в руку что-то разное, завернутое в оберточную бумагу. Вот книга “Два капитана” с дарственной надписью: “Пусть и твоим девизом станет «Бороться и искать, найти и не сдаваться»”. Вот флакон одеколона. Вот перочинный ножик. Вот что-то еще.
Брат не очень естественным голосом говорит всем по очереди “спасибо”, и все входят в комнату. Девочки слегка одергивают платья, мальчики синхронно достают из нагрудных карманов расчески и причесываются.
На столе, кроме упомянутого сыра, – салат и шпроты. В вазе – яблоки.
Из кухни уже пахнет пирогом. Но пирог позже, к чаю. Еще лимонад, про который мне строго сказано, что он “для гостей”. Но мне все равно налили полстакана, чтобы я смог чокнуться вместе со всеми.
Потом патефон, “Рио-Рита”, танцы. Девочки – с девочками, а мальчики вообще не танцуют, стесняются.
Они все уже взрослые, не то что я. Мне пять лет всего, а брату и его гостям целых четырнадцать.
Это пятое апреля, Мишкин день рождения. Мишки уже сколько лет нет на этом свете, а память, ни на что не обращая внимания, как ни в чем не бывало знай себе делает свое дело. И правильно делает, между прочим.
Четыре дня
Все эти четыре дня после пятого марта до дня похорон за нашим окном все время шел снег и было как-то мучительно скучно. Но и тревожно тоже. Потому что мама с бабушкой вполголоса встревоженно говорили что-то друг другу и почему-то испуганно оглядывались в мою сторону.
До меня доносилось только: “Что же теперь будет? Как же теперь будет?” И правда, совсем непонятно в те дни было, что же и как же теперь будет – со страной, с детьми, с ними самими, со всеми остальными…
На кухне две тетки, две вдовые сестры с относительно недавним деревенским прошлым как начали ритуально и заунывно голосить днем пятого числа, так и продолжали до самых похорон, прерываясь на сон и посещения уборной.
И было ужасно скучно. И шел за окном снег.
Мне только что исполнилось шесть лет, у меня только что закончилась очередная ангина, но на улицу меня пока не пускают. “Завтра!” – говорит мама и добавляет: “Если будешь себя хорошо чувствовать”. И совсем уже загадочно прибавляет: “И вообще если все будет в порядке”. Что она имеет в виду?
Я сижу и жду, когда уже будет завтра. И я тоже очень надеюсь, что “все будет в порядке”, хотя и не понимаю, о чем речь. И я слушаю радио. А там – вместо моих любимых радиоспектаклей – нескончаемая скучная музыка. Ужасно скучная музыка, прерываемая скорбным голосом Левитана, зачитывающего бесконечные телеграммы с практически одинаковыми словами глубокого соболезнования всему советскому народу в связи с кончиной…
И за окном снег. Все время снег.
Из школы приходит пятнадцатилетний старший брат. У них в школе только что прошел траурный митинг, и он еще не успел стереть с физиономии не слишком правдоподобное скорбно-торжественное выражение. Так с этим выражением на лице он и сел обедать.
Он молчит. Таинственно молчит. Потому что он уже принял кое-какое решение, но он не намерен посвящать в это дело домашних. Он знает, что мама его не захочет отпускать туда, куда он собрался отправиться завтра.
А завтра он собрался вместе со своим авантюрным другом-одноклассником Юркой Винниковым, автором и разработчиком идеи, какими-то знакомыми проходными дворами и какими-то знакомыми крышами, через какие-то знакомые дырки в знакомых заборах пробраться туда, к Колонному залу, где будут проходить исторические похороны.
И пока мой брат с мрачно-таинственным видом сидит за столом, угрюмо хлюпая, ест суп и вынашивает дерзкие планы на завтрашний день, пока мама и бабушка продолжают тревожно гадать, что же и как же теперь будет, пока я жду завтрашнего дня, как ждут условно-досрочного освобождения, где-то совсем недалеко от нас нескончаемая сумрачная толпа молчаливо движется, движется, движется под мокрым снегом в сторону Колонного зала.
И вот наступает завтра. И брат уходит куда-то, небрежно сообщив маме, что он идет к Юрке Винникову, чтобы немножко поднатаскать его перед контрольной по алгебре. И они с Юркой, встретившись в условленном месте, отправляются в свою траурную экспедицию.
И их, слава богу, где-то в районе Петровских Ворот останавливает наряд милиции. И они, слава богу, получив от дяденьки-милиционера по одному легкому отеческому поджопнику, с соответствующими нежными напутствиями отправлены восвояси. И вполне возможно, что таким образом они были спасены.
Про убийственную давку на Трубной площади станут шептаться лишь спустя несколько дней. И, разумеется, очень тихо. И, разумеется, не в моем присутствии.
А меня в этот день выпускают во двор, впервые за пару недель. И вот я радостно вдыхаю сырой мартовский воздух. И вот я прямо всеми клетками своего небольшого организма чувствую, что впереди бесконечно долгая и бесконечно увлекательная, как приключения Буратино, жизнь.
В дворе я сразу же встречаю Павлика Аронова, дружка из соседнего подъезда. Он старше меня на целый год, он в этом году пойдет в школу, и он для меня большой авторитет. Не такой, конечно, как старший брат, но все же.
Павлик говорит: “Сегодня в пять часов вечера все машины остановятся и будут пять минут гудеть. И заводы все тоже будут гудеть. Давай и мы с тобой в пять часов встанем как вкопанные посреди двора и тоже погудим! Умеешь гудеть?” Я попробовал. “Годится”, – великодушно сказал Павлик.
Идея погудеть мне понравилась. Но она так и не осуществилась, потому что мы, дождавшись этих пяти часов и не услышав ниоткуда никаких гудков, затеяли совсем другую игру – игру, надо сказать, совсем не безопасную, о чем мы тогда, разумеется, не догадывались.
Игра была такая. Сначала я в полном несоответствии с первоначальным намерением “встать как вкопанные” принялся носиться как угорелый туда-сюда – от сарая к ржавому гаражу и обратно. Пока я так носился и махал руками, Павлик, по заданному сценарию исполняя роль резонера, как бы укоризненно говорил: “Не бегай! Ты что, не знаешь, что Сталин умер!” На что я – тоже в соответствии со сценарием – громко кричал: “А мне-то что!”
И мы с Павликом радостно хохотали. Что-то было неосознанно освобождающее в этом нашем дурацком хохоте.
Потом мы менялись. И тогда туда-сюда и тоже размахивая руками носился Павлик, а я его “урезонивал” тем, что, мол, Сталин умер, нехорошо, мол. А он диким петушиным голосом кричал: “А мне-то что!” И мы хохотали.
К счастью, никто не видел и не слышал этой спонтанной манифестации нашего стихийного антитоталитаризма. А если кто-нибудь видел и слышал, то никому об этом не рассказал.
Так мы, никем не замечаемые, носились с этими кощунственными воплями по двору примерно с час, если не дольше, и нас все это время переполняло идиотское необъяснимое счастье,