Мимолетность
В городе, в его нимбе, выкованном из солнца, улицы бегут вдоль каналов, где светится тьма, цепляясь за престарелый плющ берегов, где свежесть становится дымом, выдыхаемым трюмами барж, укрываясь в тени подмышек, осязая свежесть груди; улицы обвивают полинявшим шарфом фасадов шею женщины торопливой; улицы, покачнувшись, протягивают грозе тополиную стройность, ноги танцовщиц, белизну молока в осиянной оправе черных чулок, и разбиваются на букеты стеклянных иллюзий, окрашенных цветом нарцисса: мои пальцы пробивают дорогу в пыли и пыльце среди хрупких яичных скорлупок на краю тротуаров, в мерцании, рядом с лужами после дождя, среди вывесок неугасимых, и гораздо больше дрожащих, чем ресницы в любовном экстазе; среди праздно гуляющих женщин, у которых медовые ноги, и пчелиные талии, и шиньоны, распростертые крыльями чайки, хотя крылья так часто жмутся к ее пепельно-серому тельцу и несытому животу; их походка создана наспех из разорванных кружев джаза; среди окон таких высоких, что мыльные пузыри облаков, проскользнув сквозь узор занавесок, проникают во тьму и молчанье покинутых спален – пробивают себе дорогу, чтобы строго окуривать серой; ей не терпится загореться, ибо я закрываю глаза: платье, мокрое от дождя, сохранив тепло ее тела, завладело телом моим на скрещенье бегущих улиц Триумфальной Арки и Танремонд, и я сплю, хотя в Лилль шагаю, в этот день – 18 мая 1961 года.
Этот жалкий кабак много лет
Осень долгим дождем убивает.
Я пришел, но тебя уже нет,
От страданья любовь убывает.
Я страдаю, когда ты ушла,
Я смеяться учился искусно.
Плачу я без любви, без тепла
И живу с той поры только грустно.
Ты хотя бы на память храни
Мое сердце, тоски неизбежность,
Ты храни эту древнюю нежность
И от ран почерневшие дни.
Грудь чужую осыплет мой смех,
Лаской губы чужие я встречу.
Их зубами своими помечу…
Все равно ты прекраснее всех.
В переулке пустом,
Занавешен дождем,
Ждет гостей дом свиданий.
Плач полночных часов,
Словно скрипнул засов
В глубине сонных зданий.
Кто крадется тайком
Здесь, в ненастье таком?
Тени двух ожиданий…
В переулке пустом
В ночь небесных рыданий.
Эта красотка весна
Из дому гонит девиц,
Эта красотка весна
Солнцем озарена:
Девушке пара нужна,
Парень в кадрили как принц…
Нежно скрестила пути
Юных парней и девиц
Эта красотка весна
Солнцем озарена.
Эта красотка весна —
Времени капля одна,
Очень красива весна —
Недолговечна она.
Под деревом в цвету
Красавица сидит,
Красавица грустит —
Возлюбленного нет,
Возлюбленного нет, —
Никто не защитит.
Под деревом в цвету
Ей студит сердце снег,
Ей студит сердце снег,
Белеет на лету.
Красавица, не плачь,
Любовь – причина бед!
Страданье предпочту,
Страданье от любви,
Страданье предпочту
Я одиноким дням,
Где сердце студит снег
Под деревом в цвету.
Из немецкой поэзии
(перевод с немецкого)
Райнер Мария Рильке
(1875–1926)
«Одна новинка; да всего одна…»
Одна новинка; да всего одна
разыскана за книжными рядами,
смущается, обласканная вами,
и отрицает то, что есть она,
и жребий свой. Но книгами, вещами
вещает нам желанная страна,
их счастьем будничность окружена,
они смягчают грани между нами.
Жизнь – это жизнь, ущербности в ней нет.
Зачем же там невидимые вещи,
где полон дом: одушевлен, согрет!
Пять обостренных чувств; а все же скрыт
существованья смысл: и говорит
тогда в кусте горящем голос вещий.
«Я шел, я сеял; и произрастала…»
Я шел, я сеял; и произрастала
судьба, мне щедро за труды воздав,
но в горле слишком прочно кость застряла,
естественной, как в рыбьем теле, став.
Мне не вернуть Весам их равновесья,
не уравнять непримиримость чаш;
но в небе – знак, не знающий, что весь я
ушел в иной предел, покинув наш.
Ведь звездный свет сквозь вечные просторы
летит так долго, чтоб настичь людей,
что мой уход проявится нескоро,
как росчерк призрачной звезды моей.
На храме замок, былых свершений нет,
ты взаперти. Иль нет тебя?
Время ушло за отшельником вслед,
храм хранившим, любя,
милая Мария а Четрелла.
Отшельник ушел, и дом твой, как тюрьма,
только тьма собеседник твой;
я так одинок, одинок, как ты сама,
чуть слышен мой зов живой:
милая Мария а Четрелла.
Лавр у храма помнишь ли ты?
Он еще здесь, и сад не заглох.
И каждым нервом его листы
чувствуют ветра вздох —
милая Мария а Четрелла —
смотри: взбудоражена ветром листва,
он увлекает (ты помнишь – как),
ты ощущаешь: тепла трава
и запах свой шлет во мрак,
милая Мария а Четрелла.
Эти дни трепещут. Но невинно
их спугнешь, и канет свет во тьму.
Возлагаю ветку розмарина
трепетно к порогу твоему;
посмотри, как нежно он цветет.
Мы ему придали смысл унылый,
чтобы навевал он жизнью милой
мысль о смерти. От твоих щедрот
стало трудно излучать тебе
милосердье, не подозревая,
что из лона, сердце надрывая,
ты открыла мир Его судьбе,
крепнувшей, пока не осенен
был весь мир твоим всесильным сыном:
и низверг он, ставши господином,
лик того, кто старше был, чем Он.
Не шагов ли шорох слышен в храме?
Подойдешь ли ближе? Будет срок,
когда ты соединишься с нами,
как живой, но сорванный цветок.
О, пускай лица ты не покажешь,
не откроешь двери, – подойди,
чтобы сердце новое в груди
застучало так, как ты прикажешь.
Нам и так безмерно тяжело
чтить тебя, не видя постоянно.
Мы любили женщин, но обмана
чувство их от нас не отвело,
краткость встреч или разлук стихия —
скудный дар. Скажи, в чем сущность их?
Почему, оставив нас одних,
ускользают в никуда, Мария?
В храм каждодневной дорогой
иду (я по праву прав):
замкнутый и далекий
людям чужд твой нрав;
когда-то Ты возвышалась
в центре склоненных голов,
и целый год раздавалось
эхо тысяч шагов.
Мой шаг одинокий ныне
звенит среди пустоты.
Я твой рядовой в пустыне.
Необъятна ты.
Стремлюсь я тебе в смятенье
все сущее передать;
от ливня весеннего тени
невидимо движутся вспять.