слепая стрельба в нашу сторону была бесполезна. Через пяток минут быстрого бега по штольне погоня отстала, и я скомандовал остановиться.
— Lasst uns gehen, — тяжело дыша, заявил связист.
— Че он? — спросил не меньше запыхавшийся я.
— Отпустить просит, — перевел Прохоров. — Der Kommandant verstehen, — сообщил пленным. — Командир, говорю, разберется, — перевел для нас.
— Sie haben den Krieg bereits verloren, — затараторил корректировщик. — Wenn Sie uns gehen lassen, werde ich Ihnen helfen, Sie in unsere Armee zu versetzen. Der Führer braucht gute Soldaten.
— А этот че? — спросил я Прохорова.
— Предательство предлагает, — перевел он.
Коротко, зато понятно.
— Заткни его, — попросил я.
Прохоров ударил немца в солнечное сплетение и многозначительно посмотрел на связиста. Первый — согнулся и кашлял, второй — молчал. Мы пошли дальше, по меловым меткам Прохорова, в темноте, с фонарями.
К нашим мы вышли через час, тем же ходом, к той же щели в скале, где нас ждал пост. Часовой окликнул, мы отозвались паролем.
Наверху была всё та же ночь, всё тот же ледяной ветер с моря. После затхлого подземелья свежий воздух кружил голову. Языка сдали сразу — Тимченко ждал на КП, не спал. Принял офицера, мешок с бумагами, стереотрубу, планшет радиста, самого радиста и его орудие труда.
— Охранника не смогли привести, товарищ капитан, — вздохнув, развел я руками.
Хохотнув, Тимченко кивнул:
— В следующий раз исправитесь. И дерна пару ведер заодно накопайте — следы посмотрим.
Посмеялись, и Тимченко с конвоем увел пленных с матчастью.
— Ну че, мужики, давайте трофеи делить, — предложил я.
Автомат придется отдать — патронов к нему мало, потому что только трофейные. Початая пачка галет — разделили по одной каждому чисто ради чувства товарищества. Папиросы поровну не получилось, и я отказался — я офицерским пайком питаюсь, отличается от обычного парой десятков граммов, но все-таки. Две гранаты я забрал себе, потому что мой взвод считается лучшим, и поэтому стоит на самом опасном направлении.
— Часы рано тебе, — подколол Журавлев Гурьева. — Поэтому авансом, — протянул простенькие часы в стальном корпусе.
— Спасибо, мужики, — поблагодарил новенький.
У меня ножа два, поэтому я не спорил, когда Равиль забрал один из трофейных, а Журавлев прибрал второй. На этом трофеи закончились, и мы разошлись.
Светало. Калюжный не спал — сидел, курил, ждал меня. Традиция.
— Васько! — махнул мне рукой.
— Доброе! — махнул я в ответ.
Подошел, пожали руки:
— Як? — спросил Петро.
— Хорошо сходили, добыли рацию, стереотрубу и фашистов к ним.
— Прицела нема? — расстроился Калюжный.
— Нема пока, — признал я. — На вот, — достал галету, сломал пополам.
Петро затушил окурок, убрал остатки в кисет. Пожевали.
— Найдем еще, — оптимистично заявил Калюжный.
— А че нам, война длинная, — согласился я.
За морем поднималось солнце — яркий, розово-желтый кусочек круга слепил глаза.
— Вздремну пойду, — решил я.
— Вздремни, Васко.
Глава 4
Петренко вернулся из госпиталя позавчера утром, перед самым накатом. Пришёл с пополнением — взводу прислали четыре человека. Петренко среди них смотрелся ветераном: шинель обношенная, движения уверенные, рука — та, что с простреленным под Одессой бицепсом, — работала уже нормально, только морщился иногда, когда поднимал что-то тяжёлое.
— О, кто к нам пожаловал, — протянул Гонтаренко, увидев его. — Тарас Григорьич, собственной персоной. Отдохнул?
— Отдохнул, — буркнул Петренко, устраиваясь в каменной щели рядом со своими.
— Надолго к нам или так, проведать заскочил?
— Тьфу на тебя.
Посмеялись.
— Не, я серьёзно, — не отстал Гонтаренко. — Ты ж у нас по госпиталям — спец. В Одессе ногу прострелили — полежал. Потом руку — опять полежал. Силы-то накопил в больничке? А то мы тут пашем, а ты на простынках разлёживаешься, барин.
— Я те дам барина, — Петренко беззлобно показал кулак. — Меня под Одессой в бицепс навылет, между прочим. Два боевых ранения, а у тебя?
— Везучий ты, Тарас, — не смутился Гонтаренко. — Вечно так удачно цепляет — и не убило, и в тыл на покой. Ты вон, может, ногу высунь сегодня из-за камня, а? Глядишь, немец опять легонько подстрелит — снова на месяцок в чистую постельку. С кашей. С фельдшерицами.
Бойцы засмеялись. Петренко отмахнулся, но и сам ухмыльнулся.
— Дурак ты, Гонтаренко. Я воевать вернулся, а не ногами светить.
— Ну гляди, гляди. Я б на твоём месте поберёгся. Тебе ж везёт — грех не пользоваться.
— Отстань от человека, — вмешался Владимир, — Вернулся — и хорошо. Лишние руки нынче на вес золота. К пулемету нельзя тебе, — добавил для Петренко.
Тот пожал плечами — нет так нет.
* * *
Накат начался в восемь.
Двадцатое декабря было, наверное, самым тяжёлым днём второго штурма на нашем участке. Немцы бросили всё. Артиллерия молотила почти без пауз, авиация заходила волнами — «Юнкерсы» утюжили вторую линию, потом первую. И пехота — шли разреженными бесконечными волнами. Рвались к Северной бухте, а мы не пускали.
Я в этот день держался ближе к третьему отделению: сам поставил в участке перед ложбиной, куда немцы перли упорнее всего, и залег с ними сам. Калюжный с ППД — здесь же, как и пулемет Гонтаренко. Главная огневая мощь взвода, как бы грустно это не звучало.
— Подпускаем! — кричал я. — Ждем сигнал!
Цепь подошла. Сто пятьдесят. Сто двадцать.
— Огонь!
Загремело всё разом. Я смотрел и отмечал — отделение работает как часы, Петренко влился сразу, без раскачки — собирается отработать больничные. Уважаю.
Через час, когда перед нами осталось с полсотни мертвых фашистов, а мы потеряли бойца в четвертом отделении, немцы подтащили миномёты. Мины густо посыпались по нашим позициям. Каменные осколки со свистом летали по щелям, камень трещал и мешал в себя вжиматься. Немцы перли, и мы как могли работали между разрывами.
Одна мина легла близко к пулемётной ячейке. Гонтаренко с Колькой пригнулись, потрясли головами, и пулемет снова заработал — времени перевести дух не было.
Немцы перли, не считаясь с потерями. Волна за волной, через своих же убитых. К полудню стало ясно — первую линию не удержать. Их было слишком много, а нас на этом участке — горстка. Они подобрались на бросок гранаты,