за талию и прижимаясь щекой к моему виску.
— Ты боишься?
— Мне странно, — призналась ему, оборачиваясь и оказываясь в его объятьях. — Я не привыкла быть чьей-то. В моем мире женщины принадлежат только себе.
— Ты не принадлежишь мне как вещь, Таня. Никогда больше этого не повторится. Но ты — моя любимая женщина, к ногам которой я готов положить целый мир.
Дмитрий бережно начал расстегивать пуговички на моем платье. Его пальцы, обычно сильные и уверенные, сейчас заметно подрагивали. А в глазах… Там горел такой ненасытный огонь, что у меня плавилась кожа и внутри становилось невыносимо жарко.
Платье упало к моим ногам, обнажая старые шрамы. Дмитрий судорожно вздохнул. Я ощутила прикосновение его губ к рубцам, жаркое и влажное, полное невыносимой боли.
— Если бы я мог выжечь это из памяти, — прошептал он. — Если бы только мог забрать твою боль себе…
Он целовал каждую отметину, каждый след своей былой жестокости с еле сдерживаемой страстью и благоговением. Я стояла, прикрыв глаза, ощущая, как внутри меня, в глубине изломанного «я», затягиваются шрамы и что-то окончательно встает на место.
— Перестань, — развернулась к нему, обнимая руками его лицо и заглядывая в потемневшие глаза, полные обожания. — Эти отметины скоро заживут и останутся в памяти лишь далеким воспоминанием. Ты же сумел залечить те шрамы, которые вырубцевались на моей душе. Заставил поверить, что в этом холодном и жестком веке я не одна, что мой голос имеет значение.
— Счастье мое! — порывисто прошептал он, притягивая к себе и впиваясь в губы пьянящим поцелуем. С привкусом горечи от пережитых испытаний и со сладостью надежды, что мы оба теперь свободны от прошлых оков, сословных различий и предрассудков.
В нашу первую ночь мы любили друг друга так страстно и отчаянно, что в минуты блаженства у меня на глазах проступали слезы. Дмитрий прикасался так, будто я была сделана из фарфора. Его руки изучали мое тело заново, как неизведанную карту. И в каждом его движении я ощущала молчаливое обещание защиты.
Позже, когда пламя в камине превратилось в груду мерцающих углей, а за окном завьюжила метель, я лежала у него на груди и слушала мерный стук сердца.
— Знаешь, — прошептала ему с улыбкой, — теперь в учебниках истории напишут, что граф Шереметев был великим реформатором. Он построил железную дорогу и спас тысячи людей от холеры.
— Пусть пишут, — Дмитрий переплел свои пальцы с моими. — Но только мы будем знать, что все это началось с одной дерзкой девчонки, которая не пожелала опустить глаза.
Я посмотрела на наши сцепленные руки. Его ладонь, теплая и надежная, покрытая шрамами старых дуэлей и мозолями от сабли. И моя — бледная и загрубевшая от постоянной работы и обработки спиртом. Вместе мы уже многого добились, но еще больше нам предстояло сделать, чтобы построить счастливое будущее для нас и наших детей.
Последующие наши годы пролетели, как один день, подгоняемые свистом пара и грохотом железных колес. Иной раз мне казалось, что я бежала по эскалатору, который двигался в обратную сторону. Я никак не могла привыкнуть к тягучей неспешности девятнадцатого века.
Пока аристократия прохлаждалась на балах, я заставляла инженеров рассчитывать давление в котлах. Пока академики спорили о «миазмах», вводила в госпиталях дежурства и обязательное мытье рук. На саркастические замечания, вроде «Графиня снова бредит чистотой!» уже не реагировала. Пусть шепчутся и смеются, сколько угодно. Зато смертность в лазаретах снизилась почти втрое. И когда шаг за шагом я доказывала правильность своих утверждений, даже самые закостенелые ретрограды начинали верить в прогресс.
Дмитрий стал моим надежным щитом, опорой и самым верным союзником. Иной раз мы ссорились до хрипоты и мирились в тишине кабинета. Он научился слушать меня, как равный слышит равного. В сословном девятнадцатом веке наш союз выглядел аномалией.
И все же мы построили железную дорогу, которая связала две столицы. В день открытия я стояла на перроне, крепко сжимая руку Дмитрия, и с гордостью наблюдала за тем, как «Проворный» тащит за собой не просто вагоны, а саму Россию навстречу новому будущему.
Я выбила у Николая Павловича разрешение на создание первого Института скорой помощи, основанного на базе вновь отстроенного Странноприимного дома. Все, что я там внедряла, от летучих карет до сортировки и дезинфекции, уже через несколько лет стало применяться повсеместно.
К середине века Россия изменилась. Мы избежали позорной Крымской войны, потому что логистика больше не была нашим проклятием. Снаряды и подкрепление перебрасывались по рельсам за считанные дни, а наши полевые госпитали стали чудом, о котором писали европейские газеты. Флоренс Найтингейл присылала мне письма, полные восхищения, в ответ на которые я направляла сухие инструкции по обустройству больниц и палат.
В браке с Дмитрием у нас родилось трое замечательных детей. Мои сыновья знали, как работает паровой двигатель, а дочь могла наложить шину быстрее, чем приколоть цветок к корсажу. Мы учили их главному, что титул — лишь строчки на бумаге, если за ним не стоит дело.
Время неумолимо летело вперед, забирая наших друзей и врагов. Александр Бенкендорф ушел первым, оставив после себя гору доносов и одну-единственную записку для меня:
«Татьяна Степановна, вы были самым интересным противником, за которым я не уставал наблюдать».
Анна так и не вышла из монастыря, тихо угаснув там в возрасте тридцати восьми лет. Говорят, она до последнего вышивала картины с изображением железных коней, пугавших ее когда-то.
Прошло сорок шесть лет с того момента, когда я очнулась в теле умирающей крепостной в каморке Фонтанного дома. Глаза стали хуже видеть, а сломанная когда-то рука частенько ныла в непогоду. Я сидела в кабинете, склонившись над чертежами новой телеграфной линии, а за окнами гудел и дымил заводами шумный город.
Я не поняла, в какой момент наступила звенящая тишина. Сердце кольнуло так сильно, что я охнула, роняя листы бумаги из рук. Мир вокруг завертелся, а яркие краски начали светлеть. Я ощутила странную легкость, как будто сняла тугой корсет после долго трудового дня.
Неужели это конец?
Дверь в кабинет