* * *
И до жнив не дожил, зелень-жита не жал.
Даже не долюбил. И не жил. И не жаль.
Здесь, с края зелёного моря, где дым клочковатый ложится,
горят тамбережные гоны и день малахитовый – в хруст! –
мир зреет округлым виденьем, мечтой, зачарован, столбится,
отваги я жду, самобегства, и, как самоказни, дождусь.
Усталость. Спокойствие. Вечность. Сменить их уже невозможно
на огнище вервей чернильных, на ночи прокуренной вкус.
Вельможное безголовье! Моя безнадежность – вельможна.
Я вами отобран навечно. Я – ваш. И навеки. Клянусь.
Ещё соблазнительно жито – и пена, и бронза, и зелень.
Крепись – ибо час. Золотится полями планеты раздол.
Триюдь, неумеха, утеха, моё вековое тризелье,
тебя не допить мне. Прощай же, моя сиротливая боль
Лета проходят одиноко.
Не знаю, точно ли живу.
Сестрой родною раньше срока
свою супругу назову.
И будет сын мне, словно ангел,
и будет мой отец – что бог,
ведь все несчастия – на благо –
кропят нам слёзы, что горох.
Миры обкраденные, тая,
струятся в ручейках весны,
мы – их, они – о нас не знают
в равновесомьи немоты.
Но ты тори свою дорогу,
ведь сердце – вечности мотор –
где не приткнёшься – слава Богу,
нас отпевает вещий хор,
и неба, и земли струенье.
Одна лишь Пресвятая Мать,
как ожиданья обретенье,
кресту поклоны бьёт опять.
(Из цикла «Трены Н.Г. Чернышевского»)
V Оболганной – Отчизна в нас взрастает,
Солгавшая – нас мучает. В бреду
О ней горевшие – испейте стыд и дух,
И пусть вас Бог, и пусть вас Бог спасает!
Простоволоса на ветру душа,
Как факел оперяющейся боли,
В неволе для себя глотнули воли,
За смертный страх определяя шаг.
И вот – пришел бессмертья щедрый вечер
в Отчизну новую – усильями толпы.
Так не ропщите, что на ваши лбы
Господь кладет пресветлый перст разящий.
Ты где-то здесь – на призабытых склонах
мелеющего прошлого. Блукаешь
пустыней моего молодосчастья,
суровой скорби мертвенная тень.
Так часто Бог нам встречи посылает
в сей келий. Так часто я тебя
зову сквозь сон, чтоб душу натрудить
вовек несбытным молодым грехом…
К стене меня припёрли (здесь четыре
угла, и пятого – никак не отыскать).
Во всякий день на исповедь встаю,
но даже епитимьи не наложат.
Всё образ твой сквозь граты проступает,
скорбь возвращая. Сёстры-близнецы
(твои ночные лики) в сотню глаз
глядят в меня, немые, словно ищут
и не найдут никак былой души.
Ты есть во мне. И так пребудешь вечно,
свет опаляющей свечи! В беде
наполовину мёртвый, лишь в тебе
уверенность, что жив ещё – черпаю,
что жил и буду жить, чтоб наизусть
запомнить пиршество утрат, несчастье счастья,
как сгинувшую молодость свою,
моя загубленная часть! В тебе
разлуку я признал, но срок её
нам доля не простила. Для тебя
остановил я время. Каждый день
к истокам припадаю. Слишком тяжко
ступать необратимою дорогой,
лишившейся начала и конца.
Надуманно живу, не соберусь
натешиться свободой и ночным
беспамятством. Как будто столб огня
меня ты из себя зовёшь, и манишь
утерянным, забытым, дальним, карим
и золотым. Куда меня зовёшь,
пчела-смуглянка? Дай же мне пребыть
в сём времени страдающем. Позволь
остаться с этим горем глаз-на-глаз
и – или сгинуть, или победить.
Напрасно. Ты опять приходишь в сон,
распахиваешь царственно все двери –
и золотые карие зрачки
смуглея – кружат вкруг меня. Теснят
в свой плен и в молодость уносят,
хоть головою – в пропасть…
Уже тогда, когда на дне древесном
ты жадно пил из прикарпатской туги,
в последний раз из леса причащаясь
правековой чужбины – застеклённой,
чтоб вглубь не пропустить – уже тогда,
когда коснувшись кручи торопливой,
цепляясь онемевшими руками
за ветви скользкие – уже тогда
шаги сбивались в хаосе кореньев
и дрожь колючая пронзала икры,
и сердце медлило.
Уже тогда, как вечер
виденья одиночества лелеял
среди видений фееричных бестий
(убрала тьма тягучие огни
и в жёлтых колбах памяти сокрыла)
беда в твой след за следом вслед ступала,
и впереди маячила молва.
Когда разъятый ликами воров,
шлюх, пьяниц, блудников – всех земляков
с дрожащими и мокрыми губами,
грешащий без греха, забытый город
потел и трясся не в пример трясине,
под перешепт бродячих трепачей,
желавших угодить и всем и вся –
каким дохнуло холодом мне в душу!
здесь, в чужедальней вотчине, в краю,
где раньше всё звучало сердцем сердца,
а слёзы крови – горизонт рядили!
Уже тогда, когда родные с детства,
простые, грешные, честнее правды лица
вдруг двинулись, заголосили разом
над головой твоей, уже тогда,
над головой твоей, уже тогда,
когда в дремоте дорогих околиц
ты чуял неподвижность, а вода
в твердеющих артериях бежала,
и на тебя табун катил (смотрите – вот он!
кричала поражённая толпа
и пальцы жёлтые в твой бок тянула),
писало будущее наугад своё
пропавшее «сейчас».
Уже тогда,
когда последние выстраивались святки
(свят-вечер был, и коляда, и гомон
многоголосой детской коляды) –
ты всё предвидел.
И когда по Львову
неузнанным спешил судьбе приблизить
(ах! вот он! вот он! вот он! – ближе встречи –
миг расставанья),
уже тогда,
когда, заждавшись сладких обещаний,
тебя выглядывали сонмы лиц из клиник,
а векопамятный напев плотиной
вставал торжественно на голоса трамваев
и пешеходов, я прозрел: всё это –
одно неизреченное прощанье
с Отчизною, землёю, жизнью всей.
Ты тут. Ты тут. Прозрачней, чем свеча.
Так тонко, так пронзительно мерцаешь,
Оборванною щедростью пронзаешь,
Рыданьем из-за хрупкого плеча.
Ты тут. Ты тут. Как в долгожданном сне,
Платок, касаясь пальцами, тревожишь,
И взглядом, и движением – пригожей
И пылкой гостьей входишь в мир ко мне!
И вмиг – река! Стремительно, как бы
Из глубины правековой разлуки,
Поток ревёт, ломая волнам руки,
Вдоль берегов, встающих на дыбы!
Пусть память вспыхнет ливнем иль грозой!
Пречистая, святошинского взора
Не отводи! Не устремляйся в город
Унылых улиц, площадей… Постой!
Ты ж вырвался! Ты двинулся! То ль дождь,
То ль горный сель. Медлительно движенье
Материка, внезапный сдвиг и – дленье,
И вечный страх, и рук немая дрожь.
Идёшь – тоннелем долгим – дальше – в ил
Ночной – порошу – снеговерть – метели.
Набухли губы. Солью побелели.
Прощай! Не возвращайся! Хлынул вниз
Зелёный свет. Звезда благовествует
О встречах неземных. В ночи дрожит
И плачет яр. Сыночек мой, скажи, –
Пусть без меня родная довекует.
Прощай! Не возвращайся! Возвернись!
Зажмуренных двое очей,
кривые весы рамен,
гербарий ладоней – звон
из ночи.
А где же та звезда горит,
которую зрит мой сын?
Словно о нить, о восход –
режься.
Какие-то всплески, блеск –
схватки рассвета.
И вот поплыла-плыла
вечность.
Ведь сердце своё приручать,
до памяти добежать,
будто бы на свидание –
будет.
Сегодня на рассвете мне звезда
свой свет внесла в окно, и благодать
такая лёгкая легла на душу
смиренную, и наконец я понял:
что та звезда – лишь сколок общей боли,
пронзённый вечностью, как некогда огнём.
Что именно она – пророчица пути,
креста и доли. Материнства знак,
до неба вознесённый (от Земли
на меру справедливости) – прощает
тебе мгновенья гнева и даёт
блаженство веры – что в конце концов вселенной
твой зов тускнеющий услышан и отмечен
сочувствия желаньем затаённым:
поскольку жить – не приручать границы,
а приучаться быть самим собой
исполненным. Лишь мать умеет жить
и свет распространять вокруг как звёзды.
Осоловел от песен сад,
от соловьев и от надсад.
От неприкаянной свечи
и от дрожащих звезд в ночи.
На небе горняя луна,
как пульс, вибрирует она.
Мерцают вишни и черешни
в саду. Тому мгновенье лил
высокий дождь. И безутешных
воспоминаний ряд будил.
Я распахнул веранды двери,
где хаотичный вертоград,
в себе самом не чуя лад,
мне спящей розы не доверил.
Свеча вздохнула, отпустила,
как голубя, свой пламень в лёт,
и стих твой вырвался без титла,
и дух рванулся из тенёт.
Здесь небо слишком кругло с краю,
и сада лень кругла, в зенит
моя святая мать глядит.
Я в ней – смеркаюсь и светаю.
На Лысой горе догоранье ночного огня,
осенние листья на Лысой горе догорают.
А я позабыл, где гора та, и больше не знаю,
узнает гора ли меня?
Пора вечеренья и тонкогортанных разлук!
Я больше не знаю, не знаю, не знаю,
я жив или умер, а может, живьем умираю,
но всё отгремело, угасло, замолкло вокруг.
А ты, словно ласточка, над безголовьем летишь,
над нашим, над общим, над горьким земным безголовьем.
Прости, я случайно… прорвалась растерянность с кровью…
Когда бы ты знала, о как до сих пор ты болишь…
Как пахнут по-прежнему скорбью ладони твои
и всё еще пахнут солёные горькие губы,
и тень твоя, тень, словно ласточка, вьётся над срубом,
и глухо, как влага в аортах, грохочут вокруг соловьи!