времени, я не знал. Может, перевалило за середину ночи. Может, до рассвета было ещё далеко.
Лежал так и слушал тишину.
Где-то глубоко под скалой тянулся тот самый низкий гул, что я слышал тут в первую ночь, ветер в трещинах или вода ли в нутре горы. В груди сидела досада, оставшаяся от сна. Тила, уходящая от меня по полю. И небо, в которое я не сумел подняться.
Странно, думал я, к чему это всё.
В прошлой жизни я снам значения не придавал. Мозг разбирает за ночь дневной мусор, выбрасывает лишнее, складывает оставшееся как попало, вот и вся премудрость. Так я считал тогда и спорить с этим не собирался. Но здесь всё было по-другому. Здесь земля говорила через сон, здесь Тиле три ночи кряду снилась поднимающаяся Пелена, здесь шаманы уходили в ясную степь и встречали там мёртвых. И этот мой сон тоже будто хотел мне что-то сказать, тыкался в меня, как тыкается мордой зверь, которому надо, чтобы его поняли.
Я перебирал его в темноте.
Может, всё было просто. Я согласился играть в игру отца, надел маску смирившегося сына, говорю нужные слова, киваю в нужных местах, и где-то на этом пути отдаю что-то своё — отдаю ту самую волю и свободу, которой жажду больше всего на свете. Лечу на чужом драконе, потому что на своем пока лететь не могу. А она наверху, летела сама. И она по настоящему свободна. Абсурд? Но чувствовалось именно так.
А может, дело в другом. Может, надо наконец отпустить её по-настоящему, до конца, как отпускают мёртвых, чтобы не держали тебя за ноги. Тень сказал, она жива, кивнул мне у кромки, и я поверил ему, вот только от этого стало еще тяжелее, потому что живую отпускать труднее, чем мёртвую.
Я маялся так какое-то время, ворочаясь на шкурах, и не находил покоя. Потом скинул с себя одеяло, провёл ладонями по лицу и протёр глаза.
Утром начались сборы.
Молчун собрал свой скарб ещё затемно. Было его немного — он принёс к выходу один тощий мешок, в котором лежало самое ценное, его записи, склянки, завёрнутые в тряпьё, чтобы не побились в дороге. Мне брать было нечего. Я стоял у седла и смотрел, как его дорабатывают двое клановых под присмотром охотника, как наращивают заднюю луку и крепят дополнительные ремни, чтобы трое держались крепко.
В обед я поел плотно, так, чтобы хватило сил на долгую дорогу, и после этого был готов.
Рэн уже стоял на главной площади Верхнего яруса, и весь клан собрался, чтобы проводить Повелителя, его сына и того немого, которого сын забирал с собой. Молчун держался поодаль, ссутулившись под своим мешком. Я подошёл и встал рядом с отцом. Прочие молчали.
Погода стояла ясная, снега не было вовсе, только Мгла внизу завывала громче прежнего, и сквозь её вой тянулся тот высокий писк, что не смолкал теперь ни днём ни ночью. От этого писка под кожей шёл холодок.
Я обвёл глазами лагерь, в котором провёл все эти месяцы, и не мог поверить, что ухожу отсюда — ухожу, по всему видать, навсегда, как бы дальше ни сложилась судьба этого места. Я поймал взгляд Гари, стоявшего среди охотников у Врат. Поймал взгляд Костяника, который стоял, сложив пухлые руки на животе, и смотрел на меня цепкими глазами. Поймал взгляд старика Трещины. Поймал взгляды Червей, тех, кто ещё вчера ворочал со мной мешки в одном бараке.
Рэн ни на кого не смотрел подолгу. Он переводил глаза с меня на небо и снова на меня, и в небе он что-то выглядывал, проверял — что именно, мне неведомо.
Молчун держался скромно, почти смущённо, и по нему видно было, что он до сих пор не верит в то, что с ним происходит, что страх клана сидит в нём слишком глубоко, чтобы уйти за одну ночь. Будто он всё ещё ждёт подвоха, будто сейчас всё оборвётся, так и не начавшись. Я встретился с ним глазами и кивнул ему, в кивке этом сказал всё, что мог сказать без слов. Это правда. Мы улетаем. И ему, кажется, стало теплее от этого взгляда, потому что плечи у него чуть расправились. Он кивнул в ответ и едва заметно улыбнулся.
Рэн оглядел собравшихся и не сказал им ничего. Только Грохоту, стоявшему рядом как глава клана, он бросил несколько слов.
— Весть о судьбе клана придёт с почтовыми, — проговорил Рэн ровно, не глядя на него. — Какой бы приказ ни пришёл, исполнишь без проволочек. Велят сложить полномочия и передать другому — передашь. Велят явиться в ближайший имперский острог, к наместнику Пограничья, — явишься. Империя дважды не повторяет.
Грохот сглотнул.
— Само собой, Повелитель, само собой, — забормотал он, склоняя бритую голову. — Всё разумею. И всё ж надеюсь, что Империя пользу мою заприметит. Я ведь от чистого сердца, на благо…
Рэн хмыкнул едва слышно — что значил этот звук, понять было трудно.
Потом он повернулся ко мне.
— Племя ждёт тебя, сын, — сказал он, в голос его опять вошёл тягучий горный склад. — Обитель Чёрного Когтя стоит на пороге тяжёлых дней. Тяжёлые дни идут на всех. Ошибка должна быть осмыслена, иначе она не ошибка, а просто беда. Скорлупа смолчала, камень предков отверг своего, а вышло, что отвергли живое крыло. За это придётся держать ответ перед собой. Такова судьба.
Я ему не ответил.
Рэн повернулся и пошёл к Вратам — люди расступились перед ним. Я кивнул Молчуну — пошли. Он перехватил мешок поудобнее, и мы двинулись следом за отцом, он с поклажей за плечами, я налегке.
И пока я шёл, во мне всплывали воспоминания.
Та первая арена, куда меня выкинули прямо из тела, ещё хранившего тепло выстрела Геннадия, как я лежал на камне перед рычащим дрейком и вытаскивал себя из смерти теми крохами, что знал о зверях, о страхе и позе подчинения. Первое Купание, когда Мгла впервые сомкнулась над макушкой и наполнила лёгкие горечью. Яма, ледяной колодец, горячий камень, переданный Молчуном через решётку. Всё это всплывало во мне, и всё это теперь казалось сном, потому что так уж устроен человеческий ум — то, что прошло, у него наравне с тем, чего вовсе не было, воспоминание и выдумка для него одной породы. По-настоящему есть только то, что происходит вот сейчас. А сейчас я шёл за Врата, чтобы лететь в неизвестность, в новый виток этой своей второй жизни.
Я опять встретился взглядом с Гарью и увидел, что он будто хочет что-то сказать, держит это в себе и не