на чердак, — хотя в детстве я очень часто уходил туда, чтобы читать. В обычных домах на чердак поднимаются гораздо реже. И я понимаю теперь, что дом этот — не от мира сего, что его спроектировали в доисторические времена, далеко отсюда. Я почти наяву вижу, как эти нездешние существа, окружив рабочий стол, изучают планы и карты, бескрайние гряды длинных известняковых холмов. Обмениваются взглядами, размышляют. Один из них указывает пальцем на чертеж — на ту точку, где двое маленьких детей, мальчик и девочка, сидят в самом низу лестницы, споря за обладание чем-то, что трудно разглядеть на старой фотографии. Может быть, у них в руках что-то живое? Крохотный, дергающийся, тихо поскуливающий зверек, сросшийся с телом того или другого ребенка, или обоих? Или лоскут огромного звездного неба, в это утро еще не померкший, несмотря на постоянно прибывающий летний свет?
Не знаю, что они прижимали к себе и чему позволили ускользнуть, но вижу, как, уже держась за руки, они поднимаются по лестнице вдвоем.
Не забыл я и то, что этот чердак, с его тяжелыми низкими стропилами из нагретого, пахучего дерева, полом из неплотно прилаженных досок, был на протяжении многих лет местом, где доживали свой век чемоданы — незапертые, набитые с верхом старыми книгами, журналами. По большей части сваленными как попало, но мне часто удавалось отыскать среди них выпуски серии «Я знаю всё»[168], «иллюстрированной всемирной энциклопедии», на обложке которых был изображен одетый в черное человечек с головой в виде земного шара. Зажмурив глаза, погрузившись в свои мечтания, человечек приставляет ко лбу палец — жутковатая картинка! Я стоял на коленях перед одним из чемоданов и читал эти выпуски часами; всматриваясь в темную даль литографий, я видел берега Полинезии и прекрасных полуголых туземцев на морском песке или ужасался при виде комнат, где в блеклом световом круге, отбрасываемом масляными лампами из толстого стекла, теснились кошмарные физиономии, каких раньше я и вообразить не мог.
В другом чемодане
— А что было в другом чемодане?
— В другом? Ничего.
— Пусто?
— Нет, в нем лежали письма, пачки, когда-то перехваченные резинками, — но со временем резинки полопались, все смешалось, рассыпалось. И открытки, груды открыток: изображений вокзалов, ратуш или виадуков, в серых, коричневых, голубоватых тонах, на пожелтелом от времени картоне, с пятью-шестью, часто одними и теми же, словами, обычно написанными наискось на другой стороне, рядом с адресом! Поверь, я их не читал, только погружал руки в эти вороха, перемешивал бумагу, производившую приятный шелест, выныривал оттуда с фотокарточками, с портретами почтенных старцев в галстуках, застенчиво улыбающихся женщин с шиньонами и приколотым к платью образком Святого Духа в серебряной оправе[169]. Увы, иногда мне случалось коснуться чьей-то руки, еще живой: она тут же сжимала мою, изо всех сил влекла меня в свой мрак, но я, как ты догадываешься, не уступал, я старался тянуть в противоположную сторону, вверх, к себе, и рука вскоре переставала меня удерживать, бесследно вбираясь в эти выцветшие неразборчивые строчки; иногда при этом я слышал всхлип.
— Ты знал, что это за женщина?
— Да, это, несомненно, была женщина: когда я отрывался от чемодана и вставал на ноги, то замечал под низкими стропилами, в жарком воздухе, наполненном мельчайшими пылинками, — о, это длилось всего долю секунды, — старушку, сидевшую у меня за спиной на низкой скамеечке. Она сидела с отсутствующим взглядом, неподвижно. Почудилось, говорил я себе.
— Но кто она была? Ты не ответил.
— Ее звали Петрониллой. Мне она доводилась двоюродной прабабушкой. Она жила в дальней деревне на известковом плато, держала там бакалейную лавку. Торговала сушеной треской, печеньем в больших жестяных коробках, иглами и ножницами, нитками самых разных цветов, шерстью в мотках. В лавке были даже игрушки, развешанные под низким потолком; их навязывали хозяйке коммивояжеры, которых иногда, в дни изнурительной жары, заносило в эту глухомань. Железные юлы, красные и желтые[170]. Игрушечные скрипки…
— Молчи!
— Ты же знаешь: я молчал всегда. Я унесу мою тайну в могилу. Рука, выглянувшая из-под слов, затянет меня в свою тьму, и вы, друзья, не узнаете, чего добивались от меня эти рыдания, эти возгласы, эти крики ужаса и боли, которые я слышал ночью в пустом доме.
Еще одна лестница
Но первое, о чем я подумал при возвращении, был фруктовый сад: в его дальнем конце существовал подземный ход, о котором я не забыл и теперь, спустя много лет. Невысокая подковообразная стенка окружала каменные ступени, уходившие вниз и почти сразу, как бы ярко ни светило летнее утреннее солнце, пропадавшие в беспросветной тьме. По слухам, где-то там — трудно сказать, где именно, — начинался узкий коридор, оканчивающийся на противоположном склоне долины, в далеком мире, куда надо было бежать в дни бедствий. Никто, однако, не отваживался спускаться по этой лестнице, построенной несколько веков назад и давно заброшенной.
И теперь я снова, в новом веке, стою перед входом в подземелье, под теми же деревьями, что росли там в годы моего детства. Но сегодня памятные ступени выглядят менее жутко; видно к тому же, что их не так уж много, всего дюжина плоских серовато-коричневых камней, слегка щербатых от времени. А в самом низу можно различить освещенную лестничную площадку, причем свет, падающий на нее, похож на дневной.
Набравшись духа, спускаюсь. Останавливаюсь на площадке: слева приоткрытая стеклянная дверь; она ведет в комнату с глядящим на меня окном. Вхожу внутрь, прохожу мимо маленькой кроватки, вполне посюсторонней, застеленной свежими глажеными простынями. Огибаю какой-то стол, вижу в окне долину и, далеко, реку. Еще одна дверь. Выхожу наружу, на террасу: ее трудно не узнать. Я стою на втором из трех или четырех уступов, которыми сад сходит вниз под небом.
До чего же трудно понять, что самое далекое, самое пугающее — возможно, не что иное, как вот это здесь, на первый взгляд столь безмятежное? Чем оправданы эти уловки пространства, с помощью которых оно отрицает реальность, бросает вызов памяти? Вне всякого сомненья, мир, где оно хочет держать меня в плену, — сплошная иллюзия, хотя когда-то я и научился себя от нее защищать[171].
Прислоняюсь спиной к подпорной стенке из кое-как сбитых известняковых плит, в которой растесаны эта дверь и это окно под более высокой террасой. Без сомненья, идеальный момент, чтобы задуматься. Прислушаться к тому, что и в