взгляде, ожидавшем от него приговора, он прочитал такое отчаяние, такую мучительную скорбь, что у него, там, где-то глубоко в сердце, привыкшем давно к страданиям и скорбям человеческим, шевельнулось теплое чувство, похожее и на жалость, и на сострадание.
– Доктор! – простонала, шепча слова побелевшими губами, Елена Аристарховна. – Вы молчите? Ваше молчание… хуже всякой смерти.
– Зачем вы меня хотели обмануть? – ответил ей доктор. – Вам дорог этот человек, а вы…
– Дороже жизни, доктор, – нагнулась еще ниже Тюфякова. – Ну, да… я не хотела этого сказать вам, чтоб вы не могли меня обмануть, а теперь… теперь вы не смеете обмануть меня… не смеете, если у вас в сердце есть хоть капля человеческого чувства.
– И не стану, и не хочу вас обманывать… с чего вы взяли? – взволнованно проговорил тот. – Он будет… жив. До свидания!
Тюфякова тихо вскрикнула.
Когда она пришла в себя, знаменитости уже не было.
Шатаясь, как пьяная, она вышла на террасу и, схватившись за пылавшую голову, прислонилась к столбу.
«Он будет жив! – шептали ее губы, жадно ловившие свежий вечерний воздух. – Сережа будет жив… мой милый, мой дорогой… будет жив!.. Господи, как мне благодарить Тебя…»
Ее взгляд упал на Подворотнева, сидевшего с поникшей головой на одной из скамеек сада.
В несколько прыжков она очутилась около старика, подняла его голову и крепко поцеловала.
– Аркадий Зиновьич, – проговорила она, вся сияя счастием. – Благодарите Бога: Сережа будет жив!
Подворотнев поднял голову к небу и, моргая слезящимися глазами, набожно перекрестился.
* * *
Подъезжая к даче тетки, Афоне прежде всего бросилась в глаза женская фигура, которую он за густотою листвы разросшегося кустарника узнать не мог. Войдя в калитку палисадника, Афоня бросил любопытный взгляд на террасу. На террасе никого не было.
«Неужели? – промелькнуло у него в голове. – Значит, насмерть… Этакая свинья этот Благодаров!.. Приготовимся».
Афоня затворил за собою калитку и, обмахнув платком легкий слой пыли, насевшей на носки штиблет, нерешительно направился к террасе, ища глазами женскую фигуру, мелькнувшую в саду.
– Афанасий Андреевич! – раздалось за его спиной.
Аршинов повернулся и увидал стоявшую за кустами жасмина Тюфякову.
Он снял шляпу и, кланяясь на ходу, подбежал к вдовушке.
– А я был у вас, – начал он, – узнал, что вы поехали сюда, дорогая Елена Аристарховна, и вот…
Он всмотрелся в лицо Тюфяковой и остановился. Тюфякова была серьезна. Она щипала сорванные листья в мелкие кусочки и упорно, презрительно сдвинув губы, смотрела на приближавшегося к ней Аршинова.
– И вот… и вот, – остановился тот, тревожно поглядывая на Елену Аристарховну, – приехал сюда.
– И совсем напрасно, – холодно отвечала та, не подавая руки Афоне, – вам здесь не место.
– Я вас не понимаю, Елена Аристарховна.
– Зато я вас отлично понимаю, Афанасий Андреевич, а это что-нибудь да значит.
Афоня растерянно перебирал в руках шляпу и не находил, что сказать Тюфяковой.
– Я знаю все, – тихо проговорила она, подвигаясь к нему, – знаю, что вы хотели… я не хочу осквернять своего языка этим подлым и гнусным словом, не хочу говорить того, что вы хотели сделать с Сережей.
– Я, Елена Аристарховна?
– Вы, все вы… Благодарение Богу, он остался жив.
– Елена Аристарховна!
– Афанасий Андреевич, вы человек неглупый, да ведь и я не дура, к чему нам играть комедию? Маски сняты, и мы уж больше не актеры. Я знаю все… и благодарила Бога, что ничего не знает его бедная мать, которую вы хотели лишить сына. Уезжайте и помните всегда, что без Его воли ни единый волос не падает с главы человека…
– Я уеду, – пожал плечами Афоня, надвигая шляпу на уши, – но, клянусь, решительно ничего не понимаю! Тетя здорова? А Сергей? Неужели он болен?
– Уезжайте, я вам говорю, – возвысила голос Тюфякова, – или я все скажу матери!
Афоня побледнел и, едва приподняв шляпу, спокойно вышел за калитку.
Тюфякова долго стояла не шевелясь на одном месте, а затем, когда совсем уже замер вдали шум колес аршиновского экипажа, медленными шагами направилась к даче.
XL
Прошло полтора месяца. В половине августа дачи начали мало-помалу пустеть: начинался учебный сезон, и дачники, большинство которых Господь Бог благословил потомством, волей-неволей должны были переселяться в город на зимние квартиры.
Дача Олимпиады Сергеевны была еще затянута парусиной, и в ее палисаднике громадными группами пестрели георгины и астры.
Сергей совершенно оправился от раны и сидел у ворот, поджидая кого-то.
Мимо его тянулись воза с домашним скарбом переселявшихся в город дачников, ругались извозчики, нахлестывая шатавшихся от непомерной тяжести кляч, сновали велосипедисты, ехали коляски, набитые, как бочонки сельдями, дачниками с неизбежными букетиками цветов в руках, вещественною памятью дачного far-nient’a[28].
Сергей не обращал никакого внимания на эти переселенческие картины: он упорно смотрел вдоль дороги и поминутно вынимал часы.
– Как долго! Странно! – шептал он, поглядывая на часы. – А что могло ее там задержать? Мама, ты где? – крикнул он в палисадник.
– Здесь, в садике, и ищу тебя! – откликнулась Олимпиада Сергеевна из палисадника. – Ты за воротами, мой милый?
– Да. Иди сюда посидеть.
Олимпиада Сергеевна вышла за ворота и, сев на лавочку, заботливо посмотрела на бледное, исхудалое лицо сына.
– Ты надел бы что-нибудь на плечи, Сережа, сегодня очень свежий ветер.
– Э, пустяки, мамочка!.. Я чувствую себя очень хорошо.
– И отлично, но все-таки быть благоразумным совсем не лишнее.
– Ничего… ты чересчур заботишься обо мне.
– Не думаю, Сережа, а ты так вот совсем не заботишься о себе. Надень пальто.
– Зачем? Не надо.
– Накинь хоть на плечи.
– Ах, это ужасно! – с неудовольствием проговорил Сергей. – Неужели я не понимаю, что и когда нужно сделать?
– Не волнуйся, ради бога, я лучше попрошу Лену, чтобы она заставила тебя надеть пальто. Матери ты уж перестал слушаться, так авось послушаешься своей будущей жены.
Сергей рассмеялся и поцеловал руку Олимпиады Сергеевны.
– И Лены не послушаюсь, мамочка.
– А вот увидим.
– Увидишь. Разве ты забыла, что сказано в Писании про мужа? Муж есть глава.
– И все-таки эта глава почти всегда слушается своей жены. Писание – Писанием, а жизнь – жизнью, а эта жизнь выработала совсем