ты вор, коли берешь ее без Его святой воли и по своему желанию прекращаешь… У всех на языке «честь»… Да рази у воров честь есть? Коли у тебя есть честь, так ты живи, а не воруй чужое достояние… Еще, вон, прынца какого-то выдумали… «Мой прынц, – говорит, – не дозволяет больше жить!..» Возьмет пистолетик да в свою пустую башку свинец и пустит…
– Принцип, дед, а не принц.
– А кто там ваши слова разберет? Конца им нет!.. И мокрохвостки, глядя на вас, дураков, тоже пулят в себя да нашатырем пичкаться стали… Намедни читаю: пятнадцатилетняя девчонка из-за любви отравилась! А? Да я, мужчина, и то двадцати пяти лет об любви понятия никакого не имел, а моего деда отец тридцатилетним женил, так он под венцом хуже всякой бабы ревел.
– Было, дедушка, время, теперь настало другое. Во всем прогресс.
– А ну тебя, с твоими глупыми словами! Ты скажи лучше, что в городе нового? Как торгуете?
– Так себе.
– По-нашему: или плохо, или хорошо, а по-вашему, как ни спросишь, все – «так себе».
– Ни плохо, ни хорошо… разумеется, так себе.
– По-нашему это «средственно» называется… Еще чего не слыхал ли?
– Новость есть, но только не совсем красивая, дед.
– Ну? Обанкрутился, что ль, кто?
– Нет, этого пока не слышно. Про нашего Сергея рассказывали.
– Про школьника? – удивился Афанасий Иванович.
– Да. Говорят, дрался с кем-то на дуэли.
– Школьник? На дуэли? – вскрикнул старик, поднимаясь и снова опускаясь на скамью. – Господи Исусе Христе, да что же это такое? Афоня, это ложь!
– К сожалению, правда, дед, стрелялся он вчера, вероятно.
– Стрелялся! Школьник! Не ожидал я этого!.. Не ожидал! – говорил старик, трясясь всем телом. – Из-за чего все это?
– Разумеется, из-за того самого принципа, из-за которого, по твоим словам, одни только пустоголовые дураки стреляются… А Сергея, кажется, ты за умного человека считал, а?
– Оставь… Это дело нешуточное… и зубоскалить над этим подло… Он жив, Афоня? А?
– Право, не знаю, – пожал тот плечами.
– Как? – поднялся старик. – И ты… ты… не был у него?
– Дед, напрасно ты волнуешься. Во-первых, нас Олимпиада Сергеевна не подумала даже уведомить о таком прискорбном случае.
– Да до того ли ей, пойми?.. До уведомлений ли, когда, может быть, единственный сын лежит на столе или умирает на ее руках? Ежели ума у тебя нет, так ведь сердце-то, душа-то должны быть?
– Напрасно ты в этом сомневаешься, но… прежде всего, надо быть благоразумным.
Старик помертвел и уставился на внука.
– Благо-ра-зумным! – прошептал он.
– Да, благоразумным. Ты смотришь на это дело с родственной точки, а я – с моральной.
– С моральной! – продолжал шептать старик, покачивая головой.
– Ну да, конечно! Это так естественно и просто. Конечно, жаль тетку, но ехать к ней и проливать слезы по Сергею, который сам своим глупым поступком, согласись, сам набросил тень на нашу фамилию, и нетактично, и, наконец, совсем не согласуется с моими принципами.
– Хам!.. – выговорил старик, выпрямляясь. – Ни сердца… ни души… ни правды… ни Бога… Хам!
Афоня улыбнулся презрительно и, насвистывая ариетку, повернулся спиной к деду.
Спустя десять минут он ехал по просеку и, улыбаясь, кивал головой встречным знакомым.
Следом за ним, опираясь на костыль и тяжело передвигая дрожавшие ноги, вышел в ворота Афанасий Иванович. Он махнул рукой проезжавшему мимо извозчику и, с трудом влезая в его пролетку, проговорил, едва переводя дыхание:
– К внуку!
XXXIX
Афоня, пока ехал к Тюфяковой, придумывал самые убедительные и вместе с тем самые красивые фразы, которыми он думал если не покорить, то, во всяком случае, расположить в свою пользу прекрасную вдовушку.
– Странная женщина! – рассуждал он, элегантно покачиваясь в экипаже. – Что она нашла хорошего в Сергее? Всегда серьезен, мало говорит и совсем не умеет обращаться с женщинами, сторонится их и изображает из себя какую-то буку, какою обыкновенно пугают маленьких детей. Красив он – это бесспорно, но я не думаю, чтобы такая умная женщина, как Тюфякова, могла увлечься смазливым личиком, бонбоньеркой из-под конфет… Впрочем, женщина вечно останется неразгаданным сфинксом… На что уж моя Мурка, кажется, совсем примитивная натура, составленная из одного только мяса и нервов, скорее консерв, чем мыслящий субъект, а между тем бывают минуты, когда ее не только я, а и сам черт не поймет… Весьма вероятно, то есть не вероятно, а возможно допустить, что Тюфякова и увлеклась Сергеем… и не им, а его маской… чем черт не шутит, и на Машку, как говорится, бывает промашка. Если это так, Благодаров мне сделал большое одолжение, убрав его с дороги… Увидим! Тон делает музыку! По первым же словам вдовушки увидим, откуда дует ветер.
Было около пяти часов, когда Афоня подкатил к даче Тюфяковой.
«Кажется, нет дома, – подумал он, увидав через палисадник закрытые двери, выходившие из дачи на террасу. – Вероятно, гуляет… впрочем, час обеденный… гм!»
Он медленно вылез из шарабана, приказал кучеру проехаться по проспекту и, толкнув ногой калитку, вошел в палисадник.
Откуда-то донесся женский смех и визг гармоники.
«Ну, разумеется, нет дома!» – решил основательно Афоня и, взойдя на террасу, постучал в стекло.
Ответа не было. Он пожал плечами, сошел с террасы, обошел вокруг дачи и вышел в маленькую калитку на двор, где под раскидистыми ветвями липы сидела за самоваром прислуга Тюфяковой.
– Постой! – ударила по руке черномазого гитариста одна из горничных вдовушки, увидав появившегося Афоню. – Барин какой-то!
Горничная торопливо сорвалась со скамейки и бросилась к Афоне, насмешливо смотревшему на развоевавшихся «мышей».
– Конечно, барыни нет дома? – предупредил он вопрос горничной.
– Так точно-с, сударь, – ответила та, теребя в замешательстве передник.
– Елена Аристарховна гуляет?
– Да-с… то есть нет-с, уехамши-с.
– Значит, дома и не обедают?
– Ничего они не сказали, но обед повар готовит-с. Думаем, что не будут дома обедать, потому с утра отбывши.
– С утра? – удивился Афоня.
– Так точно-с… с утра-с.
– Странно! И вообще не сказала барыня, когда вернется домой?
– Ни слова-c… Да и где ж им об эвтом рассуждать было-с?.. В таком огорчении оне уехали…
– Но вы наверно знаете, куда?
– Как же-с… к Олимпиаде Сергеевне-с.
Афоня вздрогнул