владычное кресло вынесли, а позднее оно каким-то образом попало к Каменскому. Он им гордился, показывал гостям.
– Нехорошо. Мог бы вернуть, – осудил его Володя.
– Как ты себе это представляешь? Куда возвращать? Кому? Может, его хотели сжечь, а Каменский спас. Он говорил, что, когда в этом кресле пишет стихи, ангелы подсказывают ему рифмы, – добавил я выразительную деталь, свидетельствующую о его наивной вере в свою миссию, но не подтверждённую никакими источниками, даже устными.
– Ну, рифмы у него самые примитивные. Степан – пьян, атаман – окиян. Чего тут такого? А то и вовсе ни в какие ворота: лапоть – Саратов. Прямо как у Незнайки.
– Это не рифма. Ассонанс, – сказал я.
Хмыкнув, Володя обратился к висевшему на стене ружью.
– На кого он тут охотился?
– На уток, вероятно. На рябчиков.
– Ешь ассонансы, рябчиков жуй, – сострил мой друг.
Он сдвинул занавеску на окне, с кривой ухмылкой оглядел наружную лесенку, ведущую к капитанскому мостику на крыше. Каменский вызывал у него всё большее неодобрение. Не стоило рассказывать ему, как иногда, приняв на грудь, поэт стоял там в своей флотской фуражке и командовал роющимся в огороде курам: “Стоп машина! Отдать швартовы!”
– Между прочим, – сказал я, – его женщину здесь очень уважали. У нее были связи в городе, она многим помогала.
– Знаю, знаю, – разгадал мой маневр Володя. – О мужчине нужно судить по женщине, которая его любит.
Он посмотрел на часы и со значением постукал ногтем по стеклу циферблата. Пора было идти на пристань. Через час мы были на другом берегу, ещё через двадцать минут – у нас на даче.
Войдя в дом, Володя присел на корточки перед моей шестилетней Галиной и очень серьёзно спросил:
– Ты меня простила?
Она изумлённо воззрилась на него, но мы с женой знали, о какой его вине идёт речь. Прошлым летом Галина в одних трусиках вышла за калитку, рвала цветочки у забора, и в этот момент коза бывшей хозяйки дома ни с того ни с сего боднула нашу дочь в спину – да так, что содрала лоскуток кожи под лопаткой. Первым на её вопль выскочил гостивший у нас Володя. Он мгновенно оценил обстановку, увидев лежавшую в траве, зашедшуюся в беззвучном крике девочку с кровавой полоской на голой спине, но бросился не к ней, а к козе, чтобы напинать ей под зад. Коза дунула от него под угор, Володя рванулся в погоню и возвратился, удовлетворённый расправой, уже после того, как жена залила рану йодом и залепила пластырем.
– Она на тебя не сердится, – сказал я. – Понимает, что месть священна. Сначала возмездие, а сострадание подождёт.
Володя покаянно промолчал.
Жена быстро собралась и уплыла на моторной лодке с соседом, тоже дачником, ехавшим в Троицу за хлебом. Оттуда с последним автобусом она собиралась уехать в город. Галина осталась со мной. Мы успели искупаться при солнце, поужинали варённой в мундире картошкой с нашего огорода и привезёнными Володей дефицитными сардельками. Масло заменяла твёрдая, желтоватая от обилия жира козья сметана.
Володя уважительно поводил ладонью по столешнице из толстых корявых досок со следами ожогов от чугунов и сковород. Попробовал приподнять стол за ножку.
– Тяжёлый. Как ты его сюда дотащил?
Я ответил, что он шёл в комплекте с домом. Остальную мебель вывезли, а стол по обычаю нужно оставить новому хозяину. Стол и икону.
– А икона где?
– Вон, – указал я на стоявшую за стеклом буфета маленькую бронзовую иконку из старообрядческого складня.
– Музейная вещь, – преувеличенно восхитился Володя, хотя иконка была самая заурядная, штампованная. – Не пожалели для тебя, а ты защищаешь этого прохиндея. Забрал себе дом священника, сидел в архиерейском кресле. Ладно бы искупал грехи талантом, так и того кот наплакал. Нет, скажешь?
– Мемуары у него отличные, “Путь энтузиаста”, – вступился я за Каменского. – Не читал?
– И не собираюсь, – отрезал Володя.
После ужина мы втроём поиграли в подкидного дурака, затем он вышел на крыльцо покурить, а я уложил Галину и на сон грядущий рассказал ей очередную историю из жизни двух неразлучных друзей – серой городской мышки-девочки и бурого полевого мышонка-мальчика. Они решили скупить в городе все мышеловки, чтобы спасти домашних мышей от геноцида, но встал вопрос: где же им, таким маленьким, раздобыть столько денег? Наконец решение нашлось: храбрые мышата залезли на сосну с сорочьим гнездом, скинули вниз украденные длиннохвостой воровкой золотые кольца, брошки, серьги с бриллиантами, а одна добрая девочка отнесла эти ювелирные изделия в комиссионный магазин. На вырученные деньги купили то, что требовалось.
Галина уснула, мы с Володей спустились к воде, сели на груде источенного льдом и водой берегового плавника, оставшегося от тех времен, когда по Сылве шёл запрещённый ныне молевой сплав. Закурили, и я прочёл Володе стихотворение про “излучистую, лучистую”.
– Вот бы о ком пьесу написать, – сказал он.
– Сатирическую?
– Не без того… Это стихотворение, оно, по-твоему, о чём?
– Излучистая – это он о Сылве, – начал я импровизировать на ходу. – Она такой и была, пока ГЭС не построили и водохранилище не разлилось. Неглубокая и очень чистая. Соответственно – лучистая. Знаешь, как в солнечный денёк вода лучится на отмелях, если дно песчаное. А истая – для связки, ничего не значит.
– Так не бывает, – заметил Володя.
– Ещё как бывает. Даже у больших поэтов попадаются пустые строки… Стая – стайка купальщиц. Поэт смотрит на них в подзорную трубу, пока они не одеваются и не уходят. Тогда он идёт вниз, зовёт женщину, с которой живет: “Тая!” Её Таисией звали, – с лёгкостью пошёл я на этот невинный подлог. – “Ая” – отвечает ему эхо. Через минуту откликается она сама: “Я!” Накрывает на стол, выпивает с ним рюмочку. Счастье!
– А я думаю, это он о своей жизни. По молодости мотало его то к Репину в Куоккалу, то с лекциями в Херсон и Харьков, то в Польшу с аэропланом, – продемонстрировал Володя, что внимательно изучил биографию Каменского на стенде в начале экспозиции. – Излучистая была жизнь, но счастливая, лучистая. Ну и чистая, само собой.
Небо и стихи. Маммоне не служил. Служил искусству, причём истово. Отсюда – истая. Футуристы – его стая. А после революции всё начало таять: старший Бурлюк уехал в Америку, младшего расстреляли, Маяковский сам застрелился, Хлебников умер. Никого нет, один он. Забился в эту глушь, пьёт, куролесит, картошку сажает со своей Таисией.
– А “ая” что означает?
– Это стон отчаяния. Жизнь прошла, муза его покинула, ещё и совесть грызла, что вселился в дом репрессированного. Обхватит голову руками, качается в кресле,