выпуска – 1917-й. Двадцатки и сороковки оказались чуть больше спичечной этикетки, некоторые даже не разрезаны на отдельные купюры, а собраны в блоки, как марки, только без разделительных дырочек. Розовые сторублевки были покрупнее, размером с игральную карту. Мы поделили находку поровну. Доверчивый Мишка тут же показал свое сокровище отцу, и дядя Витя вспомнил, что у Иркиной пивной обретается старичок-нумизмат, покупающий у граждан старинные монеты. В общем, назавтра, к вечеру, друзья принесли бессознательное тело Петрыкина-старшего, при нем не оказалось ни керенок, ни советских денег. А я свою долю, за исключением розовой сторублевки, отнес в наш школьный музей боевой и трудовой славы, надеясь за это снова поехать в Волхов для возложения цветов на могилу Героя Советского Союза Александра Лукьянова.
– Ого! – обрадовался тогдашний пионервожатый Славик. – Раритет! Отведем под это целый стенд. А сверху напишем: «КРАХ ФИНАНСОВО-ДЕНЕЖНОЙ СИСТЕМЫ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА». Молодец, Полуяков, снова поедешь в Волхов. Я тебе обещаю!
Особенный восторг у него вызвали неразрезанные сорокарублевки, он рассматривал эти листы размером с «Пионерскую правду» на свет, ища водяные знаки, цокал языком и повторял:
– Какие боны! Какой раритет!
Но никуда я не поехал. Славика вскоре уволили за поведение, не совместимое с педагогической деятельностью. Новый вожатый Витя Головачев как ни искал, так и не смог обнаружить в музейных залежах мои керенки. А за розовую сотню я купил у Соловьева американский двухцветный ластик, который так стирает с бумаги написанное, что даже под лупой обнаружить следов грифеля невозможно.
Соловьевы живут, между прочим, в Жидовском дворе, его мамаша Инесса Григорьевна работает во Внешторге. Вовкин отец – журналист, печатается в «Вечерней Москве», там каждую субботу выходит фельетон за подписью «Соловей-Разбойник». Ветеран Бареев, подписанный на «Вечерку», сначала читает сам, а потом пускает газету по рукам, и мужики за домино под нашими окнами громко обсуждают, как здорово Разбойник протащил вороватого завскладом или какого-нибудь директора общепита.
– Читал? – спрашивала маман за ужином отца.
– И не буду.
– Почему это еще? Очень смело и остро! Представляешь, вместо говядины они разную дрянь в суп клали.
– Смельчаки, едрена мать! Если бы они Брежнева или Косыгина протащили, тогда я бы еще почитал!
– Советская пресса не для этого! – Лида, как парторг Маргаринового завода, поджала губы.
– А для чего же?
– Для критики отдельных недостатков.
– Оно и видно. В газетах только «ура» и «вперед».
– А если недостатки не отдельные? – осторожно спросил я.
– Тогда этим занимается КПК, – сурово ответила маман.
– Кто-кто?
– Дед Пихто! – поморщился отец.
– Комиссия партийного контроля. Лично товарищ Пельше, – объяснила Лида.
– Он нерусский? – удивился я.
– Он латышский стрелок.
– Значит, он всех расстреливает?
– Зачем же сразу расстреливать?
– А как еще от воровства отучать? – скривился Тимофеич.
– Нет, Арвид Янович отбирает у хапуг партбилеты, а это еще хуже, – строго объяснила Лида и подвела черту под прениями.
Как-то Инессу Григорьевну вызвали в школу за то, что Вовка написал на доске «Липа – дура». Липа – это Олимпиада Владимировна, наша ботаничка, а теперь еще и химичка по совместительству, она заменила Елизавету Давыдовну, укатившую в прошлом году со всей семьей в Израиль. Эту страну у нас в общежитии почему-то недолюбливают и произносят с нарочитым ударением на втором «и». Все учителя бурно обсуждали ее увольнение и отъезд, переходя на шепот или вообще замолкая, если вблизи появлялся ученик, но детские уши такие чуткие, что им смело можно доверить охрану государственных границ, и никакой Пауэрс не проскочит. Так вот, я сам слышал, проходя мимо кабинета математики, как Морковка страшно возмущалась проступком своей бывшей подруги, называла ее предательницей, перебежчицей, а Карамельник молчал, поигрывая большим деревянным циркулем, предназначенным для того, чтобы чертить мелом окружности на доске. Потом он тихо сказал:
– Анюта, нельзя ругать человека за то, что тот уехал на родину.
– А здесь ей, значит, космополитке, не родина была?
– Выходит так…
– А там, у бедуинов, значит, ей, дряни, родина будет? Душно ей, заразе, в СССР, видишь ли! Нам не душно, а ей, мерзавке, душно.
– Ты мне еще про русское сало скажи!
– И скажу. Знаешь, как со мной разговаривали в райкоме?
– Догадываюсь.
– Предупредили о неполном соответствии.
– И что сие значит?
– А это значит, если еще кто-нибудь у нас на историческую родину соберется, например ты…
– Я? Зачем? Мне и здесь хорошо. Где я еще столько молодых дур найду?
– Не ёрничай! Если еще один случай – снимут меня к чертовой матери.
– Ты-то здесь при чем, если Лизе там пожить захотелось?
– Ананий, ты спятил? Опомнись! Мало ли кому что хочется! Есть обязанности и долг. Ты что мелешь? Ты же войну прошел, ты кровь проливал…
– Проливал кровь, проливал, но с кровью, Анюта, не поспоришь…
– Я этого не слышала, Ананий!
– А я этого и не говорил.
С Соловьем же такая история вышла. Олимпиада Владимировна у нас подслеповата, носит очки с толстыми стеклами, а еще она неповоротлива, так как отягощена неимоверным бюстом и неподъемным задом. Когда она вызывала Вовку к доске, он за ее спиной строил разные рожи, изображая нехорошие жесты. Липа же никак не могла понять, почему класс давится от смеха. Чтобы разобраться, ботаничка тяжело разворачивалась к доске, но всякий раз Соловей успевал принять вид образцового ученика, озабоченного ленинской задачей – «учиться, учиться и учиться». Однажды он совсем раздухарился, и когда училка медленно направилась по проходу в дальний конец кабинета химии, заглядывая полузрячими глазами в каждую тетрадку и проверяя, закрыты ли вентили газовых кранов, он быстренько вместо формулы написал на доске мелом:
ЛИПА – ДУРА!
Класс зашелся от хохота, а девчонки, прежде всего Шура, смотрели на Вовку как на героя, вроде Овода или Сережки Тюленева. На самом деле выпендрежник ничем не рисковал, затейник рассчитывал, пока неуклюжая училка, уперевшись в шкаф с пробирками и ретортами, будет разворачиваться, чтобы двинуться назад, к учительскому столу, он успеет смахнуть надпись влажной тряпкой. Но тут случилось непредвиденное: открылась дверь и вошла Морковка в сопровождении мужика, одетого в мрачный двубортный костюм, на лацкане красовался голубой ромбик. Это был целый инспектор роно! От неожиданности все онемели, ведь кабинет химии на четвертом этаже. Кто сюда потащится? В лаборантской комнате есть даже внутренний телефон, по нему Липу вызывают вниз на совещание или педсовет. Соловей, конечно, сразу бросился стирать хулиганские слова, но было поздно. Норкина пришла в ярость, долго извинялась перед инспектором, хмурившим седые брови, похожие на зубные щетки. В общем, в школу срочно вызвали Инессу Григорьевну.
– Нет, ты видела эту фифу! Ходячая «Березка»! – возмущалась Истеричка.