что надо было мне сообщить, но каждый раз осекался. Понятно, они заботились обо мне, о моем состоянии, тем более в моей семье такая сложная ситуация…
Это запрещенный прием: «тяжело об этом писать». Литератор и должен писать о том, что тяжело, что трудно не только пережить, но и отобразить на реальной или виртуальной бумаге. Но недаром придумали термин «художественная проза», где можно, да и нужно не писать так, как было на самом деле, а применять воображение, ассоциации и тому подобное.
Правда, сейчас мне не хочется давать волю воображению, искать ассоциации, конструировать сюжет. Не та история. Но ведь как было на самом деле, я тоже не знаю. И родители не знали, что там произошло с Катей, может быть, между Катей и Сашей…
О смерти сестры мне сообщили через неделю или больше после похорон. Я не понесся из Москвы к родителям – с деньгами было туго, дочка только что родилась, лежала в этом кувезе, под стеклом, жена после кесарева, сессия вот-вот… Всё это, конечно, можно было отбросить, поехать поддержать маму и отца. Денег занять. Но…
Да, это проклятое «но».
Боялся, что ли. Не помню уже свои тогдашние чувства, четверть века прошло. (Страшновато это звучит – «четверть века», как бетонная плита, отделившая часть жизни; не очень толстая плита, но всё равно – не передвинуть ее, не обогнуть, не перепрыгнуть, даже не заглянуть за нее. Впрочем, и вчерашний день уже не увидеть таким, каким он был, не потрогать то, что трогал вчера вчерашними руками, не вдохнуть сегодня вчерашний воздух, не испытать вчерашние чувства… Сколько слов, а еще древние греки сформулировали предельно коротко и образно: «В одну реку нельзя войти дважды».)
Может, и боялся поехать тогда. Может, представил, как мы там: зима, полуторакомнатная избушка, тяжесть горя, ежеминутная тяжесть горя, и мы придавлены ею на четырнадцати квадратных метрах. И за пределы этих метров надолго не выйдешь – попросту мороз не даст. С ума ведь можно сойти.
А может быть, и не думал, что надо скорее к родителям. Занять денег и поехать, полететь. Ошпаренность помню, морок какой-то, безволие, страх. Да, страх, но не только от того, что сестра умерла, а – ребенок родился, как с ним, что нужно делать, как вообще его растить… Вот смерть и одновременно новая жизнь, и моя жизнь снова круто менялась – двадцать четыре года, студент второго курса с крошечной стипендией, начинающий писатель с парой-тройкой публикаций в газете «Литературная Россия» и подборкой рассказов в журнале «Знамя». В голове куча историй, которые просятся стать рассказами и повестями, но смогу ли теперь писать?.. У жены уже был ребенок – сын двенадцати лет, – опыт материнства имелся, но вряд ли она избавит меня от стирки пеленок и прочего.
Мы с тогдашней женой прожили к моменту рождения дочки всего-то меньше года, квартира напоминала панковский сквот, в ней отсутствовало почти всё, включая стиральную машинку; памперсы стоили дорого (на дворе девяносто седьмой), и я каждый день полоскал пеленки в ванне. Ну или всерьез стирал обкаканные. Руки надолго сделались большими и красными…
К родителям приехал только в конце июня, после летней сессии. И, конечно, не полез с расспросами: «Как это произошло?» Не смел об этом вот так спрашивать.
Кое-что они говорили сами, но не зараз, а постепенно, в течение этих лет. Этой четверти века.
Конец ноября был тогда, в девяносто седьмом, очень теплый, вообще осень ласковая, тихая, деревья в листве до снега стояли. И в один из таких тихих, ласковых дней почтальонка принесла телеграмму из Минусинска: «Дети умерли». Родители подумали, что чья-то злая шутка, тем более что значит «дети» – Роман-то в Москве.
Сели, поехали. Дверь в квартиру, которую снимали Катя и Саша, была заперта – стучали, звонили. Бесполезно. Отец выбежал на улицу, увидел грузовик с подъемником и люлькой – такие используют для замены ламп на фонарях, в светофорах, для мытья окон… «Вот ведь, – потом, много позже, усмехался, – как по заказу рядом стоял». Он попросил шофера подогнать машину к нужным окнам, и тот удивительно легко согласился. Может, вид у отца был такой, что нельзя было отказать…
Поднялся в этой люльке, увидел Сашу на кухне, сунувшего голову в духовку газовой плиты. Разбил стекло, заскочил, вытащил… Саша рассказал, что Катя в морге…
Примчались из Кызыла его родители, увезли. Потом кто-то сказал, что у Кати спина была синяя – так бывает, если с силой ударяют о стену. Кто сказал? Почему родители тогда не обратились в милицию? Что написано в свидетельстве о смерти?.. Да, свидетельства я, кажется, так и не видел.
Кажется…
Обвиняли и главного режиссера театра, что довел Катю (чем? – не помню, а может, и не объясняли), говорили, что покуривали они с Сашей что-то, что у Кати были проблемы с щитовидкой.
Сказали, говорили…
Может, если бы Саша был мне чужой – просто парень моей сестры, я бы что-нибудь предпринял, чтоб доказать его вину. Но мы с ним были… Друзьями, пожалуй, не были, зато нас объединяло большее, чем дружба или хорошее приятельство, – мы играли в одной группе. Вернее, он играл на гитаре и сочинял большую часть текстов, а я пел. Вдвоем мы эту группу создали весной девяносто второго года, месяца через три после моего возвращения из армии.
Нам была важна одна и та же музыка, у нас были одни и те же эстетика, идеи, книги. Вообще мировосприятие. Нам было по двадцать лет, в стране происходила революция, пусть без броневиков и пулеметов, но настоящая – коренное изменение всего и вся. И мы лихорадочно строчили об этом более-менее рифмованные тексты, устраивали репетиции то у нас дома, то у него, записывали – пока родителей не было дома – чудовищные по качеству, но нам очень нравившиеся альбомы.
В группе участвовало еще несколько человек в разное время, некоторые настолько эпизодически, что и имен не вспомнить. А костяк – с возникновения до затухания весной девяносто шестого – мы с Сашей. И Катя – как вдохновитель и критик.
Да, они были не просто парой, которая постепенно движется к созданию семьи, а и товарищами, соратниками.
Как мне казалось, такими они оставались и в девяносто седьмом, и вдруг такое… Поверить, что сестра погибла в банальной ссоре, было невозможно. Уж тогда я точно в это не верил.
Курю, смотрю сверху на тот участок, который обработал. Шесть гряд отсюда выглядят вполне чистыми, радуют глаз. На одной только, по центру, салатовое