несколько раньше чёрного 1919 года. Отец с матерью, между ними дочки: хрупкая пышноволосая Вера в гимназическом платье с кружевным воротником и Маня — крепкая, со спокойной улыбкой, белые пуговицы взбегают по корсажу до шеи. На лице — весёлая уверенность. Она выглядит намного взрослее сестры, полное имя ей подошло бы больше, но глядя на фотографию, Ника слышит бабушкин голос, с невыразимой нежностью произносящий:
Маня, моя Маня… Мария — одно из имён длинного списка.
Снимки были вставлены углами в косые прорези. Самые крупные, размером в целую страницу и такие же плотные, жили сами по себе и временами с глухим стуком выпадали. На задней обложке был глубокий карман — его нужно было придерживать, чтобы фотографии — случайные, беспризорные — не выскользнули; до них обычно дело не доходило. Запомнился портрет деда — не тот, что висел на стене, а другой, где он был снят в военной форме, со значками на воротнике гимнастёрки и звёздочкой на фуражке. Значки были нечёткими, как и звёздочка; бабушка объяснила, что сама фотокарточка была маленькой, и в фотомастерской её увеличили. Вторая карточка — самая большая, пожалуй — состояла из мелких, мельче почтовых марок, фотографий мужчин в военной форме, каждая в аккуратной прямоугольной рамочке. Лица были удивительно чёткими. «Смотри, а вот и дедушка!» — обрадовалась Ника.
Бабушка покачала головой:
— Это Мика.
Женщина в соседнем кресле захлопнула книжку и толкнула спутника. Оба подхватили сумки и пошли туда, где стягивалась очередь на посадку.
28
— Не хочу!
Странно слышать свой голос в пустой квартире. Сам виноват, идиот: разнежился, повёлся на голос в телефоне. Ника, сестрёнка… Где же ты была, сестрёнка, когда мать болела? Когда умерла? Не нашла меня, не спросила, может, помощь нужна? Даже на похороны не приехала из своих небоскрёбов! А теперь «расскажи, как жил».
И вдруг стало стыдно: ведь он хотел, чтобы приехала! Ника сказала: хочу тебя повидать — интересно же, какими мы стали. И он чуть не разревелся, как маленький, да маленьким себя и почувствовал. Вот приедет старшая сестра…
Как она сказала? Хочешь, я приеду? Давай, я приеду? Нет, иначе: я приеду, хочешь?
И как можно ответить, не хочу?
Он был слишком ошарашен и не успел опомниться. Разве можно было сказать «не приезжай, не надо»? Перед голосом в телефоне не было стыдно за переполненную мерзостью раковину, за свою майку с засохшими кляксами йогурта или яичницы, за убогую нору, в которой жил. Если называть это жизнью. Так, доживание.
Дурак, болван. Ёлупень, как мать его называла. Приедет… Зачем она приедет, посмотреть ему в глаза, в бывшие глаза? Но ведь хотел, но — ждал, ещё вчера ждал. Именно что вчера. Yesterday. Сегодня дошло: так и будет она появится — живая, настоящая.
Благополучная сестра из Америки. Водевиль: «Здравствуйте, я ваша тётя».
Я без тебя жил, сестрёнка. Проживу и дальше; напрасно ты это затеяла.
Мы с тобой наговоримся. Расскажешь, как ты жил.
И что он расскажет?
Рассказывать тоже надо уметь, спасибо усатому репортёру. Репортёр и репортёр: то заметочка о новостройке, то «Вчера наши дружинники…». Все звали его «шахтёром» — то ли действительно раньше на шахте работал, то ли за дрянные сигареты, которые курил. Было ему лет пятьдесят от силы, но для Алика, в его в девятнадцать, он казался старцем.
Останавливался, кивал на газету, качал головой и зажигал мятую сигаретку: «Такая шелупонь… Откуда их набирают? Я поговорил…». Для Шахтёра «поговорить» означало «расколоть». Он умел задавать вопросы — человек и не подозревал, что его раскалывают, отвечал уверенно, с подробностями и не замечал, что выкладывает именно то, что старательно скрывал. Говорили, что Шахтёр был одним из лучших ленинградских журналистов, и стать героем его материала считалось большой честью. После одного из своих знаменитых интервью он и вылетел из седла: копнул глубже, чем дозволялось, а выпускающий глянул по диагонали, подмахнул, за что поплатился должностью; серьёзное вышло дело. Шахтёр уволился, несколько раз переезжал, устроился внештатником, перебиваясь мелкой хроникой, пока не осел наконец в молодёжной газете. К интервью, понятно, его не допускали. «Ты, главное, слушай, людям это лестно. Сами всё выложат как на духу и не заметят. Слушай и запоминай; а запишешь дома — блокнот отпугивает, человек захлопывается».
Не пришлось Алику ни слушать, ни записывать — роман с газетой внезапно и бесславно кончился. Что имеем, не храним — потерявши, плачем, как сказал герой непродолжительного романа матери (туфли на коврике, басистое пенье). Прав оказался мужик с Волги: жалко стало привычных коридоров, убогого письменного стола, самого себя жалко, но особенно перекуров с Шахтёром — к нему особенно тянуло, хотя слышал неприятные слова: «дремучий ты, парень, как все вы» или «долго тебя мамка у сиськи держала». Вспыхивала обида, но быстро опадала, как шипучая лимонадная пена — несмотря на «дремучесть», он чувствовал, что старый газетчик прав. Алик слонялся вблизи редакции, надеясь, вдруг он снова понадобится, но чуда не произошло. Зато мать доскреблась-таки: позвонила в редакцию, как он не просчитал этот момент… И снова он клянчил у матери деньги, пока не устроился в книжный магазин — грузчиком.
Об этом он скажет Нике: мол, никакой работой не брезговал, сестрёнка, деньги были нужны.
…Деньги были нужны позарез, а заведующая не торопилась, оценивающе оглядывала его: пачки тяжёлые, справитесь? Уроните — книги придётся браковать или уценивать, из зарплаты вычтем. Алик внимательно слушал, смотрел в глаза, но видел обтянутые платьем круглые налитые плечи, мощную грудь и бока. Пожал плечами: «Постараюсь не ронять», а потом ляпнул зачем-то: «Бусы у вас красивые». Женщина скептически хмыкнула и отвела его в просторный подвал. Уже рисовались сгорбленные люди, придавленные тяжёлыми тюками, но встретил его дядька в очках и выцветшем синем халате, и дал ножик — обыкновенный кухонный нож. Дядька научил правильно вскрывать упаковку из обёрточной бумаги, чтобы не повредить книги. Платили на десятку больше, чем в редакции. Разгружать Алику не приходилось. Дешёвый комплимент о бусах он забыл, конечно, и не видел, как женщина, глядя в треснутое зеркало в подсобке, распрямила плечи, поправила бусы и тщательно подкрасила губы, хмыкнув: молокосос, а разбирается.
Молокосос аккуратно вспарывал тяжёлые пачки и носил книги наверх. Скоро ему поручили расставлять их на полках по тематике. Некоторые книги ставить не давали — они оседали глубоко под прилавками, а также в шкафу, неотличимом от стены: нажмёшь рукой, и створка распахивалась. Раскладка товара проходила по утрам, до открытия.
— Не всё же