которым дышала, этот лакейский дух, откуда она взяла эти приемы, которых видеть не могла в детстве, в семье, где папа наверняка был инженером или врачом, а мама библиотекарем или учительницей начальных классов где‑нибудь в Боровске или Торжке. Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые и неизучаемые.
Черт дернул ее поехать поступать в Москву, в театральный. Не поступила, поплакала, вспомнила, что хорошо у нее с арифметикой, что в уме умножает трехзначные числа, и пошла в официантки, чтобы уж на следующий год непременно поступить в театральный. Проработает она в официантках года три или даже лет пять, выйдет замуж, придет домой с полными сумками продуктов, проверит уроки у детей, постирает, станет кормить обедом мужа и, между гороховым супом со свиной рулькой и гуляшом, спросит его:
– Сейчас еще пятьдесят, да?
Не дожидаясь ответа, наденет ему на голову кастрюлю с остатками супа и уйдет в спальню глухо рыдать в подушку, чтобы дети не услышали.
Может, конечно, повернется жизнь к ней другой, более светлой стороной. Выйдет она замуж за олигарха, который случайно зайдет к ним в кафе поужинать, потом родит ему двух детей, потом они уедут отдыхать к себе на виллу, на французский Лазурный берег, и уже там, за обедом, не задавая никаких вопросов и не дожидаясь ответов, она наденет ему на голову супницу севрского фарфора, полную тигрового биска с тыквенными креветками.
С третьей стороны, может, ей повезет. Сбудется ее мечта, и она закончит театральный. Выйдет замуж за инженера, похожего на ее отца, родит от него двух детей, придет домой с репетиции, уставшая как собака после изнурительного пятичасового поиска сверхзадачи в роли комнатной левретки в доме какой‑нибудь выжившей из ума пиковой дамы, охрипшая от лая, с порванными о руку режиссера колготками, проверит у детей уроки, внимательно выслушает рассказ мужа о том, как его подсиживают на работе, достанет из холодильника кастрюлю с гороховым супом и, не говоря худого слова, наденет ему на голову.
С четвертой стороны – почему все должно заканчиваться кастрюлей с супом? Вовсе нет. Это может быть компот, или манная каша, или жидкое тесто для сырников. Они будут смотреться ничуть не хуже. Только манная каша должна быть без комков. Она девушка добрая, не жестокая.
* * *
Второй час ночи. Дом спит. Тихо. Только к соседу пришла подруга и монотонно стучит ногой в его железную дверь, монотонно повторяя: «Витя, б…ь, открой…». Только сосед открывает наконец дверь и начинает кричать своей подруге: «Какого х…а ты долбишь в дверь среди ночи, всех соседей, сука, перебудила уже!» Только соседка не может остановиться и все повторяет и повторяет: «Витя, б…ь, открой…». Только во дворе, в густом тумане, истошно играет в чьей‑то машине музыка и кто‑то поет мужским женским голосом: «Ну пришли хотя бы смайлик на мой одинокий серебристый телефон». Только мотоциклисты с диким ревом проносятся по улице взад и вперед, соревнуясь, кто первый проломит себе голову, врезавшись в фонарный столб. Только туман такой густой и такой плотный, что лучи света от фонаря не разбегаются в разные стороны, как обычно, а образуют густую пушистую белую одуванчиковую шапку вокруг лампы. Только мысли такие сонные, такие спутанные и такие неповоротливые, что не разбегаются в разные стороны, как обычно, а образуют вокруг головы… но в зеркале этого не видно, даже если направить свет лампы прямо на то место, где когда‑то были волосы. Только сосед…
* * *
На одном из московских заборов увидел объявление о вечере, посвященном чему‑то очень индийскому и очень духовному. Устроители обещали мыслепутешествие по рекам Индии, проникновение в и растворение в нем же. В списке выступающих значилась Шикхандини Мигалюк, против имени которой было написано «вокал, бандура». Почему‑то из глубин памяти мгновенно всплыл любимец Рабиндраната Тагора и заслуженный артист союзных республик Иоканаан Марусидзе. Не знаю почему.
* * *
…толстый рыжий кот лежит на диване и слушает, как изо всех сил жужжит муха, прижатая лапой к подушке, на которой гладью вышит рыжий котенок, лежащий на диване и слушающий, как изо всех сил жужжит муха, прижатая лапой к подушке, на которой вышита рыжая кошка, лежащая на диване и слушающая, как изо всех сил жужжит муха, прижатая лапой к подушке, на которой через три или четыре подушки мелким бисером вышито «или ты сейчас же встанешь и пойдешь в магазин за хлебом и подсолнечным маслом, или будешь на обед есть кота, который лежит на диване и слушает… а если не купишь к хлебу и маслу шампанского, икры, устриц и пирожных, то останешься еще и без ужина. Не говоря о десерте».
* * *
Взять, к примеру, нашего брата. Он за пустым столом не запоет. Ты ему скатерть белую постели, винегретом, холодцом, селедкой, маслятами маринованными и бутылками заставь – вот тогда он между пятой и шестой, чтобы сократить и без того небольшой между ними перерыв или от того, что жена под столом толкнет ногой, запоет. Их сестра может запеть и у буханки черного. Посолит ее слезами, отвернется от бутылки и запоет. Внутри песни нашего брата нет ничего. Она вся снаружи. Наш брат или по Дону гуляет, или в степи замерзает, или вообще проходит мимо тещиного дома с хулиганскими намерениями. У него удаль молодецкая, да размахнись рука, да раззудись плечо, да почешись затылок. Не то у женской песни. Внутри у нее чего только нет… В ней можно жить. Она тебя и согреет, и накормит, и напоит, и спать уложит, и детишек к твоему пробуждению нарожает. Наш брат в песне душу разворачивает, а их сестра отводит и может пропеть во весь голос такое, что сказать сама себе побоится даже шепотом и под одеялом, под которым мы отвернулись к стенке и храпим, точно строительный перфоратор. Когда она поет – они все поют. Где бы они ни были. Бог его знает, как это происходит, а только если где‑нибудь в Павловом или Сергиевом Посаде она снимет решительно пиджак наброшенный, то в Оренбурге, а может, и в Хабаровске кто‑то зябко поведет плечами, смахнет украдкой слезу и уйдет не оглядываясь по улицам Саратова. В песне их сестры слова вроде тонкой – тоньше самой тонкой кисеи – оболочки, под которой течет река, цветы растут, ветер слоняется из одного небесного угла в другой, свет горит в окошке, занавешенном шторами в цветочек… Она могла бы и вовсе петь без слов – до тебя бы дошло. Не головой, но кожей