Ознакомительная версия. Доступно 46 страниц из 303
В Ширване Хайнц появлялся редко, но метко, устраивая переполох и бессмысленную взбучку, никого не слушал, общался только с Эльмаром, которому передавал указания для Хашема и Аббаса, вдумчиво тарабаня по-русски с трогательным немецким акцентом.
Эльмар и Аббас служили демпферами между Эверсом и Хашемом. Кое-как им удавалось удерживать паритет между ними.
Хашем игнорировал Эверса, будто его и не было, да и сам Эверс соблюдал дистанцию. Зато Аббас и Эльмар ревниво отслеживали перемещения немца, перезванивались с егерями из других заповедников, стараясь предугадать его приезд.
– Ай, какой славный обезьянка. Давай, давай – оп, оп, оп. Вырастет, клянусь, артисткой будет, – приговаривал егерь Ильхан, мягко хлопая в ладоши, пока обезьянка, подняв одну лапку, второй что-то искала под хвостом, проворно поворачиваясь на одном месте. Стоило Хайнцу только поднять руку к карману, обезьянка вставала по-собачьи на четыре лапы, взглядывая на хозяина выцветшими старческими круглыми глазами.
– Как Хашем помогает? Почему его любят?.. Да как его не любить? – удивляется Аббас и рассказывает недавний случай.
Сумасшедшей старухе, которую бросили сыновья, егеря Апшеронского полка имени Велимира Хлебникова поправили забор, обрезали сучья в саду, навезли навозу, разбросали по саду, перекопали, принесли хлеба. И вот она очнулась и стала восхвалять Господа. А соседи плакали и тоже ходили к ней славить Бога. А потом Мирза-ага, сосед старухи Зейнаб, говорил во всеуслышание:
– Это ребята Хашема, его отряд. Да. Они знают, что делают. Добро сеют. Гейдарка к ним ушел – взяли. Магсуд ушел весной еще. Ибрагим – в прошлом месяце. С апшеронцами не забалуешь. Я сам думаю – пойти к ним или нет. Старуха не пускает. А то чего. Тебе дают поручение – идешь и работаешь. Там все начальники, но Хашем главный. Еще Эльмар, еще Аббас. Что делать? Зверей стережешь. Или на земляных работах. Археологи! К ним комиссии приезжают. И зарплатой не обидят. Всяко ближе, чем на стройку в Баку ездить. И дело полезное: природа. Еще они там летают. Садятся на птиц – и летят. Я не знаю. Говорят так. Летают к морю. На джейранов охотятся. Но мясо с собой не дают. Там кушай – сколько хочешь. А с собой нельзя, не положено.
Так щедро славил и выдумывал старик Мирза-ага. Ему нравилось к хорошим вещам припустить свою выдумку – никто не в обиде, одна польза. В Сальянах, в Айрам-Бейли, Ленкорани, Гиркане лагерь Хашема называли коммуной летунов. Почему так – не знаю, видимо, из-за господства воздуха. Я поворачиваюсь в пыльной плывущей темноте сарая – лаборатории Хашема, пронизанной из прорех достаточным для ориентации светом. Портрет юного Леопольда Вайсса висит на стене. Портрет Моны Махмудниджад. Фотографии, чертежи и рисунки допотопных самолетов, махолетов… Я хожу вдоль стенки и жадно снимаю, прикрывая ладонью вспышку, чтобы не бликовала на поверхности фотографий.
Аббас сбрасывает газ и, обернувшись ко мне, показывает за дамбу Порт-Ильича, где я ничего не вижу, кроме обрывков плавней и отдельных скопищ тамариска-гребенщика.
– Там рос реликтовый гранатовый лес, – говорит Аббас. – Ты видел когда-нибудь дикий гранат, которому три века в корне? Вот то-то и оно. Русские ушли, и никто тут больше рыбу не ловит. Весь лес на дрова порубили. Уголь не стали закупать на зиму. Зачем? Когда рядом ничейное. Реликт извели! Десятки тысяч лет стоял лес гранатовый, а как мусульмане пришли – всё в топку. Весь третичный период. Чем живут? А кто их знает. Кто в Баку ишачит. Кто на стройке аэропорта под Ленкоранью. Кто чем спасается.
Аббас доволен, что Хашем поручил ему московского, даже заграничного гостя. Если куда направляемся (рыбачить с бакланами или смотреть египетских цапель: ослепительно белые, изящные птицы на свайках посматривают вниз – не мелькнет ли рыбешка, парадный их вид говорит, мол, скоро, скоро мы вернемся обратно на трон фараона) – обязательно по дороге заедем в десять разных мест; и не столько чтоб я посмотрел, сколько меня показать. Лицо Аббаса я беру крупным планом, чуть в лоб сверху, треугольное твердое его лицо, крепкое темя, бархатистые ресницы, ханский взгляд, каменные скулы. Я еще только догадываюсь, что Аббас добрый человек.
Аббас на ходу машет рукой на очередной пролетающий забор:
– Вот тут мои друзья живут. Если что надо – их спрашивай, ночью приди – спасут. Если контрразведка, пограничники на берегу пристанут, говори: Аббас разрешенья у Сулеймана спросил. Сулейман тоже мой друг, подполковник…
Мы останавливаемся у приоткрытых ворот, крашенных серебрянкой, приваренный к ним уголок составляет пятиконечную звезду. Мы заглядываем внутрь.
– Ахмед! Ахмед! Друг ко мне с Москвы приехал, сейчас охотиться с бакланом едем, по дороге ветер покажу. Как там на заливе? Стрепетов видел?
– Салам алейкум, – кланяется Ахмед – худой, красивый, с щеголеватыми усиками человек лет тридцати, руки по локоть вымазаны смесью масла и грязи: неопознанная машинерия стоит на двух домкратах и столбиках из кирпичей, крест-накрест. Он вылез из-под нее приветствовать нас, отодвигает носком ботинка расплющенный картонный ящик, с которого только что встал, и теперь стесняется, мнется, косится на фотоаппарат еще подозрительней, чем косился бы на оружие, и еще больше смущается, когда наконец Аббас говорит: «Ладно, поедем, может, стрепетов посмотрим. Стрепет, когда на крыло с биджар поднимается – вокруг метель от крыльев, белым-бело, дух уносит», – и начинает бить носком ботинка по рычагу стартера, а тот спружинивает и попадает ему по берцу. Я навожу объектив на Ахмеда, на его бескрылый «четыреста двенадцатый москвич», улыбаюсь. Женщина, видимо, его мать, от смущения прикрывающая ладонью и краем задранного фартука рот, полный золотых руин, улыбается и поправляет платок, спускаясь с крыльца, когда я отщелкиваю с нее несколько кадров. Фотоаппараты, да еще с такими объективами, редкость в этой местности – невиданный глубинный блеск стекла, внушительность тубуса, черного, тисненного под кожу корпуса, жужжание наводки, шарканье шторки, будоражащий щелчок затвора… Корреспондент незримой газеты сделает видимым ныне поглощенное безвестностью лицо – например, вот этой женщины, склоненной над вулканическим конусом тандыра, фигура ее призрачна, затянута дымом, поднимающимся из жерла печи. Мы тормознули на обочине купить чурека – мне ведь нужно будет чем-то питаться следующие два дня, которые я проведу на острове Сара́, рассекающем с юга залив Гызылагач. Здесь я попросился побыть в уединении. Аббас согласился свезти меня в окрестности бывшей базы отряда космонавтов: здешние влажные субтропики были сочтены идеальными условиями для экстремальных тренировок. Аббас общался с космонавтами в прошлой жизни, до сих пор переписывается с Севастьяновым.
Женщина только что распластала, прибила по периметру кулаком чурек на раскаленной глине, облизанной всполохами углей, поднялась и откинулась назад, схватилась за поясницу и щурится от дыма, хлынувшего вдруг из соседнего тандыра, где дрова только разгораются, потрескивают, показывая отсвет коротких шелковых языков пламени. Она заметила, что я снимаю, и улыбнулась, смущенно отвела взгляд, но поясница тут же перестала ее беспокоить, и она подбоченилась, что-то задорно крикнула своим подругам, те в тон наперебой: «Теперь знаменитой станешь. Ты всегда мечтала!» И мы снова мчимся – ладонь вверх флюгером, почуять упругий воздух, телесность ветра, вот что всегда меня увлекало – незримое движение воздушных масс. Что есть ветер? Прозрачный, невидимый, а дует – аж из глаз слезы, с ног валит… Разве не дикость?
На ухабе хватаюсь за Аббаса. Широкоскулый профиль, голубой глаз… Кисть Аббаса выныривает из подвернутого рукава брезентовой штормовки, хватко выжимает сцепление, рвет газ. Мой рот забивается ветром. Поршни и выхлоп бьют в бубен барабанных перепонок… Впервые в жизни мне пришло в голову, что ветер способен обучить науке общения с прозрачностью, с прозрачными мирами, со стихией отсутствия – в кирхе немецко-шведского прихода. Суровый силуэт обглоданного ветром известняка, сто лет назад завезенного Нобелями, высится неподалеку от прибрежного Парапета. Сейчас она стоит заброшенной, а в детстве по воскресеньям к вечеру наполнялась музыкой, как раковина шумом прибоя. В конце нашей улицы, почти у самого моря, жила баба Катя-католичка, Бауман Екатерина Андреевна, строгая женщина лет шестидесяти, из семьи немцев-колонистов, предки ее издавна обитали в Закавказье; мать рассказывала, что во время войны ее семью вместе с другими немцами сослали за море в Казахстан, где она едва не погибла в трудармии, но вернулась из Акмолинска, вышла замуж и работала учетчицей на хлебзаводе. Каждое воскресное утро в любую погоду перед отъездом в город она выкатывала парализованного мужа в сад, где под деревьями он ожидал ее возвращения, дремал, искры пузырьков на ниточке слюны стекали с его губы. Глаза живо смотрели из глубины обвисшего лица, над неровно выбритыми щеками… Когда-то отец работал с Петром Степановичем и, видимо, хорошо к нему относился, потому что иногда заходил в сад, чтобы постоять рядом, сказать несколько слов. Старик не отвечал, голова тряслась, отец осторожно вынимал из кармана его полосатой пижамы пачку папирос, спички, неумело раскуривал (сам он не курил) и вставлял старику в губы, которые тут же оживали, жадным танцем загоняли папиросу в угол рта, и голова старика окутывалась дымом. Отец тогда отходил.
Ознакомительная версия. Доступно 46 страниц из 303