еще с детства, когда рано остались они без родителей и вынуждены были в трудах и лишениях добывать каждую лепешку, каждый глоток айрана. С тех пор и считал себя Караул всегда и во всем, о чем бы ни заходила речь, правым, привык к своей правоте, и его нудным наставлениям не было конца: "С каких это пор внуки честных скотоводов и земледельцев, какими были наши предки, стали отдавать предпочтенье дутару-деревяшке, оставив камчу и мотыгу женам?! Или ты захотел всю жизнь таскаться по чужим пирам за чужим кумысом, появленье чужих детей приветствовать, не имея ничего своего: ни кумыса, ни детей, ни праздников? Или книги, которые ты все читаешь, будут приносить тебе, как овцы, по два ягненка в год?! Что за легкомыслие в твои-то годы?!." Мазанка Годжука и кибитка Караула стояли дверями друг к другу, между ними был общий очаг с общим котлом, и хлеб они пекли из общей муки, — что он мог ответить брату? Караул по-братски хотел ему добра, и тихое упрямство Год-жука с каждым годом все больше раздражало, бесило его: "Нет, видно, не выйдет из тебя толку… Только дурак может променять все на пустой, как своя голова, дутар и бесплодную бабу. Не дело честного скотовода быть на посылках у каждого аульного праздника, драть глотку и терзать струны за каждым дастарханом… Не дело земледельца утыкаться в книги, оставив в бурьяне свой клочок земли. В одинокой старости спохватишься ты, но будет поздно!.."
Старший брат любил рассуждать о честном труде, любил и умел работать, но частенько, бывало, и пропадал на несколько дней и ночей, заседлав коня и прихватив старое свое верное ружье… Неспокойно было на обширной и, казалось бы, всем просторной туркменской земле: роды и племена терзали друг друга набегами, то там, то здесь пепелищами курилась, тлела под пеплом вражда, рознь озлобляла сердца, опустошала стойбища и аулы. И нередко через неделю, месяц ли после очередного возвращения с добычей Караула со своими джигитами следовал ответный ночной набег, глухой топот копыт, крики, выстрелы, смерть, плач… И храбрые и расчетливые в набегах, эти джигиты спасались бегством, уходя врозь в пески или горы, едва успев захватить семьи, скот и самое ценное из пожитков, — для совместного отпора не хватало им единства, в аулах царила проклятая рознь и недомыслие…
После одного из своих набегов Караул, ногой открыв хлипкую их дверь, вошел в мазанку, держа в руках новое кремневое ружье.
— Ну вот что, брат, — сказал он решительно и как всегда самоуверенно. — Тебе уж третий десяток идет, пора и мужчиной становиться… Дарю тебе это ружье! Мужчина без оружия — все равно, по-моему, что женщина без волос…
— Да ты знаешь, у меня что-то нет желания быть охотником… Не по мне это, брат, — ответил, удивляясь его прихоти, Годжук.
Караул снисходительно усмехнулся, сейчас наивность младшего брата его забавляла:
— А ночным охотником не хочешь стать?!. — И посерьезнел, важность проступила в его лицо: — Не время сейчас скакать за джейранами — кровь зовет к отмщению… Отару овец угнали из аула, ты знаешь, — кто отомстит?! Да и жить чем-то надо, чтоб не ложиться спать голодным; дутаром тут не прокормишься. Так что проверь-ка получше сбрую своего коня…
— Отару угнали — так ведь и вы пригнали себе весной чужую… кому же и за что мстить? За одного убитого вы убили двоих — кто виновнее? Надо остановиться, брат, не плодить горе на своей земле, не сиротить детей… друг у друга не грабить, тогда, может, всем хватит, каждому помаленьку. Ведь степь велика, хватить должно каждому…
— Щенок! — посуровел, заносчиво глянул Караул. — Наша ненависть к врагу священна, и не тебе, дутарщику, трогать ее…
— Какой же это враг, когда он такой же бедный туркмен, как мы с тобой… Нет, брат, — тихо сказал Годжук, не глядя, — я тебе в этом не помощник. Спасибо тебе за ружье, не смею отказаться… на самом почетном месте повешу его в доме, как дар твой. Но остановиться надо, брат…
— "Остановиться…" В таком случае, братец, заодно повесь на шею себе до конца дней своих и нищенскую торбу! И не тебе учить меня, хоть ты и грамотный!.. Ладно, — сказал он и оглянулся на невестку, — видно и в самом деле не по верблюду седло. Ружье твое, что хочешь с ним, то и делай… хоть угли им в очаге вороши, мне все равно. Но вот тебе мой совет, упрямец: отдай это ружье в калым и приведи себе младшую жену… За такое ружье ты найдешь себе красавицу не хуже, уж поверь. А ты не дуйся там, — прикрикнул он на Ай-парчу, хотя та и глаз не смела поднять на сурового деверя, — сама все должна понимать… Слава аллаху, мы не какие-нибудь там гяуры, чтобы сидеть у пустой колыбели только потому, что баба не делает своего простейшего бабьего дела. Благословен шариат, благословенны младшие жены!..
И самодовольно хохотнул, потому что никогда не упускал случая сорвать досаду на нелюбимой невестке.
— Спасибо за ружье и совет, но в этих стенах хозяин я… — гихо опять сказал Годжук. — И мы не забываем класть свою долю в наш отцовский общий котел. А я думаю…
Но вовсе не о младшей жене собирался думать и думал Годжук Мерген. Надо было решить их главный с Айпарчой вопрос, и решать так, чтобы не пожалеть потом горько о сделанном… да, чтоб решенье это было единственно верным и оставалось всегда, как бы там ни менялись времена и обстоятельства, сколько бы ума-разума не прибавил ему потом аллах. Чтоб не решенье это оценивать с высоты последующих лет, раскаиваясь и тоскуя, а наоборот, сделать решенье судьей своим и судьбой, раз и навсегда.
А весь вопрос их в том был, что они так и не знали, по чьей же вине бесплодна и горька их любовь. Мало кому так улыбнулось счастье поначалу, как Годжуку Мергену: ему, бедняку и, как все считали, тихоне, досталась в жены не первая попавшаяся девушка, лишь б калым поменьше, а любимая, ясноглазая, с верным ласковым сердцем и крепкой рукой кочевницы… Но как ни сильна была, но горька все же стала их любовь, потому что прав был покойный Сеит-усса: как без детей, без радости этой и надежды в суровой, полной труда и сомнений жизни?.. Со страхом уже думалось о том, что виновником может оказаться он сам. Тогда решенье его, он знал, будет одно: отпустить Айпарчу на волю, на все четыре стороны, с ее-то красотой