звонка — позову капитана».
Но капитан пришел сам.
— Еще сильнее стало? — спросил он, закуривая. — Курс?
Я ответил.
— Подправь на три градуса влево.
Я подправил, но удержаться сразу не смог.
Не глядя на компас, Краснов раза три повторил мне твердо и спокойно:
— Держи сто тридцать… сто тридцать держи, а не сто двадцать!
— Сбивает…
— Иди поспи.
И я ушел. Не раздеваясь, упал в койку со страстным желанием скорее достичь берега. «Лишь бы добраться, лишь бы пережить эту ночь, а там все будет хорошо. Все пойдет по-другому. Надо только…» — а чего «надо», я так и не мог придумать, но казалось, что вроде бы не так жили, не так что-то делали, вот и попали в беду…
Утром, выспавшись, я сидел на камбузе и глядел в приоткрытую дверь на море. Страшно оно было и неуемно. «Неужели в таком аду шли мы вчера ночью? Шли, чувствовали все это, но не видели».
Остров Карагинский — дикая земля, летом здесь бывают только геологи, да в шторм прячутся рыбаки. Вот и сейчас несколько сейнеров жались друг к дружке. Песчаная коса отделяла нас от адской стихии моря. Ветер свистел в такелаже, водяная пыль захлестывала дыхание. Но волны, накопившие страшную силу, теперь нас не доставали. Они ухали в галечный берег косы, потом с шипением переливались через нее. Чайки жались на косе с подветренной стороны, вскрикивали тревожно, взлетали. Но ветер тотчас срезал их лёт, тащил на берег.
В узкую щель неприкрытой двери мне было видно и побережье, и море. Я глядел на пустынный незнакомый берег, на безрассудную попытку чаек. Что ими двигало, какая сила? Неужели хуже было сидеть за косой, прижавшись в ямке среди камней?
— Не утихнет, — сказал капитан, заглянув на камбуз. — Пошли в тундру?
— Пошли.
Мы взяли ружья и сошли на берег. Было нас четверо: мы с капитаном, наш кок Борис — человек, легкий на характер и на ногу, и боцман Санька. Куда мы шли? А просто так, куда глаза глядят. У всех было одно желание — уйти подальше от моря, чтоб наконец тихо стало в ушах. Нет, не прав поэт, море «приедается», особенно если оно рабочее.
Пересекая болотины и овраги, мы уходили все дальше, ели бруснику, рябину… Никого нигде не было, кустарники и травы вокруг стояли желтые, а сопки вдали синели нежно и тонко, и вершины их казались посыпанными сахаром. Три наших ружья — они только мешали нам, и Борис посмеивался над нами, когда мы наклонялись за ягодами и ружья сползали у нас с плеч. У самого у него за спиной был рюкзак, куда он предусмотрительно сунул консервы, кружки, галеты, сахар… Он был нашим кормильцем и не забывал свои обязанности нигде. А мы в свою очередь подтрунивали над ним, что пошел он с нами только потому, чтоб не готовить ужин на сейнере.
Пересекая овраг, мы согнали медведя. Пошел он по кедрачу — только треск стоял, а мы смеялись ему вслед: и в голову не приходило, что на берегу на нас может кто-то напасть. Беду мы ожидали только от моря.
За оврагом в низине открылась широкая равнина с травой до плеч. Здесь совсем не было ветра, не доносился монотонный прибой, и мы повалились на траву. Разожгли костер и сели вокруг него совершенно счастливые — бездомные, одинокие, свободные. Рядом пробивалась через густую траву мелководная речка. Было слышно, как она переливалась в тиши.
До полной темноты было еще далеко. Я взял ружье и отправился вниз по речке в надежде набрести на уток. Осенний перелет еще не закончился, и утки в штормовую погоду могли тут отсиживаться.
Я шел в полном беззвучии, от берега кидались по мелководью какие-то шустрые рыбешки, оставляя после себя расплывчатый мутный след. Никаких уток не было, вокруг было пусто, вековечно. И мне уже начинало надоедать все это. Я вспомнил минувшую ночь, когда сжимался, ожидая удара волны, и жизнь казалась такой ценностью, которую нельзя в наше время так глупо и просто (от дурной волны) потерять. Я тогда как бы взвешивал всю свою прошедшую жизнь и так берег эту, еще не прожитую, будто ожидали меня в ней одни радости и скоро совершится самое главное. А все прошлое — это так, это только подготовка к чему-то, во имя чего и родился.
И вот я был в безопасности. Я шел по суровой, величественной земле, по этому дикому острову, словно бы кинутому в грозно ревущее море. Шел в первый и, верно, в последний раз в жизни и — был спокоен. Нет, даже равнодушно спокоен! Я не испытывал восторга первооткрывателя, не упивался тишиной, твердостью земли под ногами… Буднично созерцал дальние вершины сопок, будто бы вечно жил здесь. И тогда я удивился себе: «Так чего же мне опять не хватает? Что снова нужно, чтобы ценить жизнь так, как обещал я самому себе вчера ночью в яростно-беспощадном море? Обещал, лишь бы добраться до берега. И вот — будто бы и не было ничего. Неужели всегда в жизни надо что-то терять или чувствовать, что вот-вот потеряешь, чтобы трепетно любить и ценить то, что имеешь, в том числе и самую жизнь?..»
Долго я так размышлял, бредя берегом и ничего не желая. Очнулся, когда почувствовал в лицо ветер и увидел, что вокруг темнеет, Видимо, я был уже близко от моря и дуло оттуда. Но прибоя не слышалось. Одни легкие высокие травы раскачивались вокруг с сухим шелестом, их волнение, убегая вдаль, напоминало взмученное до дна море.
Возвращаться по своим следам мне не хотелось. Я решил подняться из низины на увал и идти дальше его кромкой. «Наверху светлее, — подумалось мне, — а когда стемнеет, то и костер оттуда заметнее».
Однако склон увала так густо зарос кедровым стлаником, что я не скоро продрался сквозь него, а когда поднялся — увидел, что наверху он еще гуще. «Кончится скоро», — успокоил я себя и стал продираться дальше. Неожиданно какой-то тайный овраг перерезал мне путь, едва пересек его — второй точно такой же. Никакого огня впереди не было, высокие заросли окружали меня. Я уже ругал себя, что не пошел опять вдоль речки: все равно надо было возвращаться к ней. Когда для этого я спустился с увала — оказался в низине, сырой и холодной, как погреб. Обойти ее мне не удалось, всюду была трясина, и я снова полез через кусты наверх. Исцарапанные руки дрожали, пальцы слипались от кедровой смолы, я часто дышал, но не останавливался, чтобы не оказаться в сплошной темноте.
Наконец выбрался, и