Вот видишь, не требуется никакой Бог, чтобы узнать все это! Пан Леон радовался, как ребенок. Разве спутники обнаружили в космосе Бога, разве Гагарин его видел? Нет! А ведь оттуда, говорят, видно лучше всего! Лучше всего! Потому что на Земле-то он прячется, так ловко, что даже величайшие умы не в силах ничего отыскать. Даже при помощи электронного микроскопа! Он громко смеялся и начинал все сначала: что сперва был большой шар материи, который расширился до гигантских размеров, чтобы внутри уместились мы все — я, бабушка, пан Абрам и пан Леон. И те, кто живет далеко от нас, в других городах или жил давным-давно, в далекой галактике. И те существа, которые появятся на окраинах космоса, когда нас тут уже давно не будет, когда наша Земля и все, что на ней создано, перестанет существовать.
Я вглядывался в черноту неба, а оно лежало передо мной, как на ладони, и я спрашивал пана Леона: «А за ним, дальше, что-нибудь есть? Еще одно небо? А потом еще? А что значит, что Вселенная вечна, что она не имеет ни конца, ни начала?» Я не мог уразуметь его слова и чувствовал, что от всех них у меня кружится голова. Бесконечность вечной материальной Вселенной, о которой пан Леон рассказывал с такой страстью, была столь же непостижима, как истории пана Абрама о Господе Боге. И я с ужасом понимал, что никогда как следует их не пойму.
Порой случалось и так, что, когда они разговаривали о Боге и о мире, пан Леон смотрел на пана Абрама косо, а пан Абрам так упорствовал, что на лбу у него становился виден пучок вен.
Они напоминали воробья и галку. Дискуссия о началах мира, видимо, наводила их на мысль о совершенно других, более мрачных делах. В такие мгновения они забывали о моем присутствии, а я ощущал возникшее между ними напряжение и понимал, что все эти вопросы значат для них куда больше, чем можно было судить по шуткам, которыми они перемежали свои тирады. Словно их истории — о деревьях, птицах и звездах, сияющих на ночном небосклоне, — имели второе, скрытое от меня дно. Все это витало между словами, в безмолвном и разреженном воздухе.
А когда туман рассеивался, они снова брали меня за руки, и мы шли через сад, я в центре, они по бокам, закутавшись в осенние пальто. И пан Абрам стучал посохом по вскопанной земле, так что комья летели во все стороны. И ходили мы от террасы до самого конца сада, до железнодорожных путей, где когда-то, на самом дне моей памяти, росли кусты сочной ежевики. И пан Абрам велел мне называть все, что росло в саду. Я распознавал растения по форме листьев, но пан Абрам велел придумать для каждого имя, которое будем знать только мы трое. И больше никто, даже бабушка или пани Теча. Секретные имена цветов и грибов. И если мы о ком-то из них забудем или когда умрем и уже ничего не будем помнить, то никто не разгадает их истинного звучания и они попадут на склад пропавших имен, разделив судьбу множества тех, что были даны до нас.
И я ходил по аллейкам и называл каждую сосну и каждую веточку вереска. Не знаю, сам ли я придумывал эти имена или находил их там, присыпанные землей, среди пучков травы, подброшенные заранее, за много лет до нашей прогулки. И потом смотрел, как на рассвете, с восходом солнца, когда его первые лучи робко касались крон сосен, сад наполняется именами, наполняется по самые края, до границ возможного, а затем расширяется и охватывает весь неведомый мне мир. И стоит — перед пансионатом, между крыльцом и железнодорожной станцией, — толпа теток и дядей, стоят дюжины панов Леонов, панов Абрамов и двойников доктора Кана, отряды бабушкиных подруг, дедушкиных и дяди Мотиных кузенов и все сестры пани Цукерман. Стоят и глядят на меня, в то время как день еще сливается с ночью, на краю тьмы, которая перекатывается над бездной черными волнами.
* * *
Луч света, вплетенный в прутья изголовья, полз к ногам, завернутым в рыжеватое одеяло. Двинулся дальше, миновал табуретку с тазом и дорожное барахло, которое я бросил у стены после приезда, и перебрался аж за край двери. В комнату вливался свет, прикрывая следы последних часов, недель, а может, даже лет, словно ночь продолжалась гораздо дольше, чем это обыкновенно случается.
Я лежал неподвижно, глядя на коричневатый подтек на потолке и дожидаясь, пока монотонное шуршание металлических граблей смахнет с меня остатки сна. За домом раздавались отдельные птичьи голоса. Они перекликались довольно долго, потом умолкли, может, птицы готовились к отлету перед скорой зимой. Проехал поезд, снова не остановился. Наша маленькая, забытая станция с облезлой табличкой. В конце весны мы высаживались на ней, нагруженные чемоданами и узлами, клетчатой дорожной сумкой с моими игрушками и темно-синим саквояжем с плиткой, кипятильником и дюжиной термосов, и тащили все это дальше, по песчаной аллее. Запасались на несколько месяцев, до первых холодов, таких, как теперь, когда листья в саду начинали утрачивать сочный зеленый цвет. Тогда мы сразу собирались домой, потому что приближалась зима. В пансионате не бывало ни весны, ни осени. Я, во всяком случае, их не помню. Все умещалось в разгаре лета или разгаре зимы. Остальное покрывал туман. Туман, такой густой, что хоть ножом режь. Так говорил о нем пан Леон.
Я встал у окна, на безопасном расстоянии от стекла, за складками шторы. Опасаясь, что кто-то — случайный прохожий или приезжий — примется внимательно изучать фасад, высматривая скрывающиеся за ним проявления жизни. В невесомом, ставшем прозрачным свете я видел вдалеке местного садовника, убиравшего с дорожек шишки. Он делал это торжественно, исполненный внутреннего достоинства и покоя. Сгорбленный старик, опирающийся на грабли, напоминал пана Якуба. Он методично собирал свой урожай и сгребал в аккуратные кучки, словно эти шишки могли кому-нибудь пригодиться. Ни разу не посмотрел в мою сторону. То отдалялся, то приближался, иногда смотрел на небо, а затем вновь устремлял взгляд на дорожку. На нем был длинный, прикрывавший ботинки белый халат, вроде тех, что носят скорее аптекари, чем садовники. Он тревожно белел на фоне зелени. Словно в можжевельник на мгновение залетела светлая птица, неземная, сплошь из пуха, через который просвечивает солнце. Я знал, что она появилась тут случайно, заблудилась, и, едва оглядевшись, улетит, хлопая крыльями, подхваченная первым же порывом ветра.
Кроме него, в саду никого не было, никто на меня не смотрел. И тем не менее я чувствовал, что совсем рядом, за стеной, прячутся они. Я знал, что они не спят, живут тут тайно, сидят на корточках в шкафу, схоронившись за одеждой, или в кладовке для метел и, вжавшись в угол, стараются дышать как можно тише. Точно доктор Кан, когда он прятался у себя дома за атласной ширмой. Я бегал по гостиной, слушая, как тетки и бабушка кричат «тепло-холодно», и притворялся, что не вижу его коричневых полуботинок. А доктор Кан очень любил прятаться и, видимо, был убежден, что это получается у него совсем неплохо, так что я заглядывал под стол и за буфет, не обращая внимания на подсказки, чтобы не портить всем удовольствие и подольше его не обнаружить. И помню, как доктор Кан, который немного скучал в своем углу, наконец выходил и окидывал меня притворно суровым взглядом, так что я убегал от него в мрачный лабиринт комнат, забыв, что там меня тут же обступят тени с картин, искушая остаться в их безмолвном краю.
Я хотел услышать стук жалюзи и шорох открываемого окна, вселяющие надежду, что мои соседи утратили бдительность и наконец выйдут на один из бесчисленных балконов, но ничего подобного не произошло, хотя я ждал до полудня, пожирая глазами ржавеющие на ветру сосны.
Никто не появился, сад был пуст, окна закрыты. Быть может, все прячутся в столовой или в клубе, как в прежние времена, собравшись вокруг испорченного телевизора, под фреской с картиной из еврейской истории? Может, стоит поискать их там? А если не там, то где?
Тогда это было просто, потому что суматоха царила в коридорах с самого рассвета. Задолго до завтрака, еще до того, как в кухне успевала подгореть овсянка, во всем доме хлопали двери, слышались шаги, повсюду скрипели деревянные полы. Пан Абрам с паном Хаимом выходили, чтобы выкурить возле дома первую сигарету. Пани Ханка жаловалась, что у нее ломит кости, и скрипучим голосом рассказывала бабушке о бессонной ночи. Пани Теча отправлялась за газетами. А пан Леон, в коротком купальном халате, с полосатым полотенцем, большущей щеткой и стаканом для полоскания челюсти шагал в ванную, чтобы спокойно принять свой полезный ледяной сибирский душ. Потом они с доктором Каном делали утреннюю гимнастику. Раз-два, раз-два! Доктор Кан размахивал руками, задавая темп. Три-четыре! Поскрипывала в ответ старая спина пана Леона. Пять наклонов, пять подъемов, два неполных приседания, несколько поворотов шеей вправо-влево. Раз-два-три-четыре-пять!