— М-да... В общем, поосторожней. Бить, вот так это дело, не надо. Надо, чтобы просто знали — что сила есть, ебиоть... Если что — постоять за себя можешь.
Я почувствовал, что он не может выпутаться из надзирательно-агитационного тона, но разговор заканчивать не хочет. Хочет еще о чем-то говорить. Понимает, что и я его представляю другим, не таким казенным.
— А вы в лагере давно? Вы не очень похожи на лагерное начальство.
— Давно. Очень давно. С молодости, вот так это дело... А чем не похож? — Он с любопытством взглянул на меня и улыбнулся. Улыбка его была совсем не лагерная.
— Ну-у, как-то более располагаете, — попытался польстить я, — не пытаетесь нагнать страху, что ли...
— Страху у нас Дюжев нагоняет. И сами на себя нагоняют. У меня профессия — Родине служить, ебиоть... И служить — хорошо там, куда поставили. Пока что — здесь. Поставят в другое место — буду служить не хуже.
Я ведь не просто так сюда попал. Учился, закончил несколько заведений... С отличием. И сейчас самообразованием занимаюсь, читаю много. Утром — пять километров кросс бегаю. Вечером — пять километров. Двадцать раз на перекладине, вот так это дело, каждый день, само дело, отжимаюсь, ебиомать.
Я молча кивал головой, понимая, что не являюсь первым слушателем его наставлений. Да и ему, пожалуй, за долгие годы службы надоело говорить одно и то же. Тем не менее мне казалось, что сейчас он говорит искренне. Я был не обычным заключенным, я был слишком известным и скандальным, чтобы ему не хотелось поговорить со мной хоть раз по душам. И он говорил.
Дружелюбно, иногда смешно закатывая под лоб глаза. В начале какой-нибудь важной фразы или предложения он глядел в потолок, высказывал ее, затем — в сторону, затем — на меня. Обычно с приговоркой — «вот так это дело». В конце он опускал взгляд на стол со словами — «само дело ебиомать». Таким образом, фраза делилась на три части, и никак нельзя было понять, какая из них главная. Например, обычный вопрос о самочувствии и выполнении плана звучал так:
«Та-а-к, само дело... Как здоровье, как самочувствие, как дома дела? (глаза в глаза) Чем на рабочем месте занимаешься?.. Бригада какая?.. На свиданье родственники приезжают, вот так это дело?., (глаза вверх)... Та-а-к... Руки покажи, мозоли... мозоли есть?.. Вижу. Ладно, давай, работай дальше, (глаза в сторону)... вот так это дело, ебиомать (глаза вниз)».
В сегодняшнем разговоре было важно понять: какой он, кто он?
В лагере говорили всякое. Мне же нужно было составить собственное мнение. А потому — больше слушать, чем говорить.
Я уже понял, что Нижников очень отличается от остальных. Несмотря на его смешные машинальные приговорки, он смекалист, не груб, не скучен. Очень энергичен и убежден в том, что говорит или делает.
Улыбается открыто, легко и по-доброму. И вероятно, только тем, кто ему симпатичен. Система, в которой он столько лет отработал, наложила свой отпечаток, но не искалечила его. Он был жестким и в то же время добрым. Властным, но не самодурным. Не мелочным. Не злопамятным. Опрятным, подтянутым и физически очень сильным. Он был настоящий «хозяин».
Не знаю, что уж ему во мне поглянулось — то ли схожесть характеров, то ли немалый наш рост, то ли мои песни? А может, просто захотелось выговориться. Не знаю. Но через несколько минут в нашей беседе исчезла настороженность. Затем потихоньку отступила казенщина, а еще через некоторое время — превосходство полковничьей формы над зэковской телогрейкой.
Он говорил про себя. Про то, чего обычный зэк знать не должен. Почти двадцать пять лет он врастал в эту систему. А может быть, не он «врастал», а система его засасывала, как болото. То самое болото, на котором лагерь и стоит. Увяз он, увяз. Но не до конца ведь. Вон, торчит не только папаха — голова, плечи... Это трудно, не увязнуть, не захлебнуться в топи. И ты терпи. Барахтайся, отбивайся, но иди к цели. Как я когда-то...
Он говорил, улыбался. Делал акценты, стучал в такт ладонью по столу. И я вдруг услышал и понял его: он выбрал меня. И говорил только для того, чтобы и я выбрал его.
Он произносил одно, а я слышал другое:
«Пощады, поблажки не жди. Буду испытывать тебя. Протащу через все муки ада. Буду смотреть за каждым шагом. Выживешь — не дам в обиду никому. Не сможешь — таков ты есть герой. Выживай. Чтобы тебя защищать, я должен тобой гордиться...»
Я почувствовал, что вот-вот на глаза начнут наворачиваться слезы. Медленно и горячо. А еще мелькнула мысль: я так давно не ронял их — забыл, что они вообще есть. А ведь без них человеку нельзя. Без них он — сухой и черствый. Как костыль. Хорошо было в детстве — поплакал и сразу легко. А здесь...
«Этого еще не хватало», — подумал я и начал усиленно рассматривать застрявшую в руках фуражку. Я крутил ее между колен, как колесо водяной мельницы, одновременно думая о своем теперешнем, о своем дальнем и домашнем и о том, что говорил Нижников. Мы встретились взглядами. Слезы мои еще не успели навернуться, но их приближение он, вероятно, уже почувствовал. Представляю, сколько их перед ним проливали, и каких.
Оборвав себя на полуслове и глянув прямо в мои зрачки, он сказал:
— «Александр, само дело... Хорошее имя, да... Имя такое никак нельзя позорить. Нельзя никак. Понял?
Встал из-за стола, вытянулся в рост, давая понять, что разговор окончен. Я поднялся так же быстро и нахлобучил фуражку.
— Все. Теперь иди в отряд.
— До свидания, гражданин полковник.
— До свидания. Имя у меня тоже, вот так это дело, — Александр. И давай, само дело... вот так это дело... не опозорь... наше имя, ебиомать.
Мою зубную боль как ветром сдуло.
Я не смог сдержать улыбки. Но он ее не увидел. Склонившись над столом, он уже снова перебирал бумаги.
Наступивший, наконец, июнь, совсем не похожий на летний месяц, разразился крупным и пушистым снегом. Сапоги хлюпали и вязли в снежно-грязевой каше, набирая в себя к концу дня воды по щиколотку. Ноги сводило от холода, и лужи были уже безразличны. Никто через них не перепрыгивал — все месили лагерную распутицу одинаково остервенело и обреченно.
После смены, тужась и матюгаясь, стягивали это подобие обуви и ставили в тепляке рядами вдоль печки. Переодевались в «жилзоновские» и по дощатым настилам и протоптанным дорожкам строем тащились в барак. Сухие сапоги и теплые портянки казались неземной обувью и окунали в райское блаженство.
В июне на свидание собиралась приехать Маша, и я по настоятельным советам своих лагерных дружков старался избегать конфликтных ситуаций с Грибановым и другим лагерным начальством. Свидания могли запросто лишить, хотя для этого нужна была более веская причина, чем «самовольный уход из отряда» или «пререкание с начальством». А кроме всего, нужно было соблюсти некую очередность. Сначала должен быть выговор с предупреждением. Потом — ларек. Потом — штрафной изолятор, суток, скажем, пять. И только после этого — лишение. Оставить без «свиданки» — самое серьезное наказание.
Ларька на июнь месяц Дюжев лишил меня условно. Выговоры я получал часто, но устно. Поэтому шансы на свидание с женой у меня были.
И хотя Грибанов каждый день грозился самолично написать ей о моем нерадивом отношении к труду и нежелании добровольно погашать иск, пугало это меня мало.
Мустафа на этот счет ободрял и успокаивал:
— Пошел он на хуй, этот Грибанов. Если он даже и лишит, Нижников все равно отменит. Свиданка — святое. Хозяин в этом отношении молодец. Если натворил чего, лучше пятнадцать суток без вывода даст. Будешь сидеть в изоляторе, но если жена приедет или мать, тебя вытащат оттуда, прогонят через баню и — давай на встречу. Может даже три дня дать. А потом — опять в трюм, прямо от жены, досиживать.
— Мужик, базара нет, — подтвердил Файзулла.
Точной даты приезда Маши я не знал, поэтому дни тянулись и тянулись как резиновые.
С одной стороны, в ожидании ее — мы не виделись с ней почти два года, если не считать тридцатиминутного разговора через толстенное стекло по телефону в следственном изоляторе города Свердловска.
С другой стороны — в ожидании подвоха или какой- нибудь гадости со стороны Грибанова, Захара или Дюжева. Правда, в последние дни они почему-то вдруг подобрели. Грибанов начал здороваться, перестал вертеться в моем проходе. Захар стал по-дружески похлопывать по плечу, перестал замечать, куда и зачем мы со Славкой убегаем с рабочего места. Дюжев, проходя по плацу мимо, только тихо хихикал. Медведь, более опытный и поболе отсидевший, видя такую перемену климата, в один из перекуров подсел ко мне и сказал:
— Заметил, как стелить начали? Чую, не к добру. Эти просто так ничего не делают.
— Заметил. Тоже, вот, думаю, с чего бы?
— Здесь две причины. Первая — это Нижников. Ты ведь у него был? Может, он указание насчет тебя дал. А может, они и сами догадались, что не надо до тебя доебываться, до особых распоряжений хозяина.