руку, и так, втроем, они поднялись на вершину холма. К этому времени и пешие и конные уже стояли в походном строю, и пока гости с мельницы поднимались на плато, войска начали спускаться вниз. Когда старший трубач, как бы слившийся в одно со своим конем, сбруей, оружием и прочей амуницией, проезжал мимо пришедших проводить его, мельник обернулся к Энн и взволнованно спросил:
– Вы пожмете ему руку на прощанье?
Энн кивнула и пошла с мельником к дороге, чтобы приближающаяся колонна прошла поближе к ним. Колонна двигалась, люди, стоявшие по обе стороны дороги, обменивались с солдатами последними прощальными рукопожатиями, и когда Джон Лавде увидел отца с домочадцами, тоже протянул руку над висевшим на правом боку пистолетом, чтобы проделать ту же церемонию, что и другие. Первым пожал ему руку мельник, затем миссис Лавде, потом трубач протянул руку Энн. Но конь не стоял на месте, и для девушки пожать руку драгуну оказалось не так-то просто: по этой причине (или главным образом по этой причине) Энн слегка отшатнулась, и храбрый драгун проследовал дальше, не получив от нее прощального привета. Энн на секунду почувствовала угрызения совести, а потом подумала, что, в конце концов, Джон не отправляется сейчас прямо под огонь и что вероятнее всего она снова увидится с ним в самом непродолжительном времени, и тогда, быть может, его загадочные поступки получат объяснение. Течение ее мыслей было прервано восклицанием, прозвучавшим:
– Слава тебе господи, он уехал! Теперь, пожалуй, у меня есть надежда.
Энн оглянулась и, увидев Фестуса Дерримена, с негодованием возразила:
– Никакой надежды у вас нет и не может быть.
– Почему?
– Потому что другой остался!
Эти слова как-то сами собой слетели у Энн с языка, и она покраснела. Она бы дорого дала, чтобы вернуть их, но Фестус расслышал и спросил:
– Кто остался?
Однако Энн, не удостоив его ответом, обернулась к мельнику, и Фестусу пришлось оставить ее в покое.
– А что, разве кто-нибудь околачивался вокруг оверкомбской мельницы, кроме сына мельника – солдата? – спросил он у товарища.
– Сын мельника – моряк, – ответил тот ему.
– О! Сын мельника – моряк, – с расстановкой произнес Фестус. – Черт бы побрал его сына-моряка!
Глава 22
Два семейства объединяются в одно
Однако в эту минуту лицо, вызвавшее ярость Фестуса Дерримена, отнюдь не являлось опасным для него соперником. Боб рассеянно посмотрел с порога отчего дома на проходивших вдали солдат, а когда они скрылись из глаз, вернулся в дом и уселся в отцовской гостиной, где и нашел его мельник. Сын сидел за столом, подперев голову руками, и не сводил глаз с лежавшей перед ним бумаги.
– Что это ты там разглядываешь с таким унылым видом, Боб?
Моряк вздохнул, и в эту минуту в гостиную вошли миссис Лавде и Энн.
– Это просто одна официальная бумага, которая, как я думал в своем ослеплении, может мне понадобиться, – ответил он мрачно. И, не поднимая глаз и словно движимый какой-то внутренней силой, противиться которой не мог, Боб откашлялся и с чувством начал читать вслух ставшее теперь ненужным брачное свидетельство: – «Тимоти Титус Филемон, с соизволения епископа Бристольского, нашему возлюбленному сыну Роберту Лавде из прихода Оверкомб, холостяку, и Матильде Джонсон, из того же прихода, девице, с сердечным приветствием».
Тут Энн вздохнула, но ухитрилась так ловко подавить свой вздох, что его почти не было слышно.
– Какой прекрасный язык, не правда ли? – сказал Боб. – Ко мне еще никто не обращался подобным образом!
– Да. Я и сама не раз думала о том, как превосходно это бывает изложено, – сказала миссис Лавде.
– Ну, если на то пошло, так за две гинеи этот почтенный старик может приветствовать тебя таким образом хоть каждый день, – сказал мельник.
– Не в этом дело, отец! Ты никак не можешь уразуметь самой сути… Ладно, вот что тут дальше говорится: «Поелику вы, согласно вашему признанию, решили соединить себя священными узами брака…» Но к чему мне это читать? Все это утратило всякий смысл теперь, всякий смысл… И такие превосходные слова пропали даром. Получилось так, как будто некий почтенный, убеленный сединами старец захотел меня благословить, а я отвернулся, заткнул уши и не пожелал ничего слушать.
Все промолчали, чувствуя, видимо, что утешениями тут не поможешь, а Боб стал читать остальное про себя, время от времени испуская вздохи, напоминавшие шум ветра в корабельных снастях.
– Я бы на твоем месте не стал так близко принимать это к сердцу, – заметил наконец отец.
– Почему?
– Да потому что тебя могут счесть дураком. Скажут, что у тебя разжижение мозгов.
Эта мысль, по-видимому, сильно поразила Боба, и, не пожелав продолжать беседу, он аккуратно сложил брачное свидетельство, вышел в сад и начал там прохаживаться взад и вперед. Слова отца попали в самую точку, и Боб подумал, что люди, пожалуй, правы – у него и в самом деле размягчение мозгов. Беспокойство Боба все возрастало, и чем больше присматривался он к себе с этой новой точки зрения, тем яснее ему становилось, что здоровье его и в самом деле сильно пошатнулось.
Поразмыслив, он пришел к выводу, что с исчезновением мисс Джонсон его аппетит поразительно уменьшился. Мяса он теперь съедал не больше четырнадцати-пятнадцати унций в день и не больше одной трети четырехфунтового пудинга в среднем, а по части овощей – всего какую-нибудь горстку картофеля и от силы полкочана капусты, и притом без всякой подливки, а памятуя о том, какой аппетит к свежей пище разыгрывается обычно у любого моряка к концу долгого плавания, было ясно, что все эти признаки, несомненно, указывают на угнетенное состояние духа. К тому же он стал просыпаться по ночам – регулярно один раз за ночь, – а однажды проснулся аж два раза. После того рокового дня он, одеваясь и насвистывая по утрам, не мог просвистать подряд больше семи тактов матчиша без того, чтобы не впасть в раздумье самого мучительного свойства, а когда вокруг него собиралась, как повелось, кучка соседей, жадных до любых его россказней про заморские страны, он рассказывал им одну только голую правду, без всяких прикрас (если не считать истории про кита, у которого был такой огромный, величиной почти что с пруд в усадьбе у Дерримена, круглый глаз), а это уж прямо значило искушать судьбу, которая могла, в конце концов, навеки наложить печать молчания на его уста, ибо какой же он после этого бывалый моряк! Вот какое расслабление во всем его организме – душевное