По враждебному, по ангельскому стану.
Пред очами удивлёнными Христа
Предстану.
В кровь ли губы окуну
Или вдруг шагну к окну,
Из окна в асфальт нырну —
Ангел крылья сложит,
Пожалеет на лету —
Прыг, со мною в темноту.
Клумбу мягкую в цвету
Под меня подложит.
1979–1980
IМне снятся крысы, хоботы и черти.
Я гоню их прочь, стеная и браня,
Но вместо них я вижу виночерпия.
Он шепчет: «Выход есть: к исходу дня —
Вина! И прекратится толкотня,
Виденья схлынут, сердце и предсердия
Отпустят — и расплавится броня!»
Я — снова я. И вы теперь мне верьте, — я
Немногого прошу взамен бессмертия:
Широкий тракт, да друга, да коня;
Прошу покорно, голову склоня:
В тот день, когда отпустите меня, —
Не плачьте вслед, во имя милосердия!
IIЧту Фауста ли, Дориана Грея ли,
Но чтобы душу дьяволу — ни-ни!
Зачем цыганки мне гадать затеяли! —
День смерти называли мне они.
Ты эту дату — боже сохрани! —
Не отмечай в своём календаре или
В последний миг возьми да измени!
Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли
И чтобы агнцы жалобно не блеяли,
Чтоб люди не хихикали в тени, —
Скорее защити и охрани.
Скорее! Ибо душу мне они
Сомненьями и страхами засеяли.
(Вариации на цыганские темы)
Шёл я, брёл я, наступал то с пятки, то с носка.
Чувствую — дышу и хорошею.
Вдруг тоска — змеиная зелёная тоска —
Изловчась, мне прыгнула на шею.
Я её и знать не знал, меняя города,
А она мне шепчет: «Как ждала я…»
Как теперь? Куда теперь? Зачем, да и когда
Сам связался с нею, не желая?
Одному идти — куда ни шло, — ещё могу,
Сам себе судья, хозяин-барин.
Впрягся сам я вместо коренного под дугу,
С виду прост, а изнутри — коварен.
Я не клевещу: подобно вредному клещу
Впился сам в себя, трясу за плечи.
Сам себя бичую я и сам себя хлещу,
Так что — никаких противоречий.
Одари, судьба! Или за деньги отоварь!
Буду дань платить тебе до гроба!
Грусть моя, тоска моя — чахоточная тварь, —
До чего же живучая, хвороба.
Поутру не пикнет, как бичами ни бичуй,
Ночью — бац! — со мной на боковую.
С кем-нибудь другим хотя бы ночь переночуй!
Гадом буду, я не приревную.
ПОСЛЕДНЕЕ СТИХОТВОРЕНИЕ В. ВЫСОЦКОГО[2]
И снизу лёд, и сверху — маюсь между.
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно — всплыть и не терять надежду,
А там — за дело, в ожиданье виз.
Лёд надо мною, — надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Всё помня — даже старые стихи.
Мне меньше полувека — сорок с лишним,
Я жив, тобой и Господом храним.
Мне есть что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним.
Девочки любили иностранцев. Не то чтобы они не люби» ли своих соотечественников. Напротив… очень даже любили, но давно, очень давно. Лет шесть-семь назад, например, одна из девочек, Тамара, которая тогда и вправду была совсем девочкой, любила Николая Святенко, взрослого уже и рослого парня, с двумя золотыми зубами, фантазера и уголовника, по кличке Коллега. Прозвали его так потому, должно быть, что с ним всегда хорошо было и надежно иметь любые дела. В детстве и отрочестве Николай гонял голубей, подворовывал и был удачлив. Потому что голуби — дело опасное, требует смекалки и твердости, особенно когда «подснимаешь» их в соседних дворах и везешь продать на «конку» с Ленькой Сопелей (от слова «сопли» — кличка такая). Сопеля, компаньон и модноделец, кретин и бездельник, гундосит, водку уже пьет, — словом, тот еще напарник, но у пего брат на «Калибре» работает. И брат этот сделал для Леньки финку с наборной ручкой, а лезвие — закаленной стали, из напильника. И Ленька ее носит с собой. С ним-то и ездил Коллега Николай на «конку» продавать «подснятых» голубей: монахов, шпандырей, иногда и подешевле — сорок, чиграшей и прочих — по рублю, словом каких повезло. А на рынке уже шастают кодлы обворованных соседей и высматривают своих голубей и обидчиков, и кто знает — может, и у них братья на «Калибре» работают, а годочков им пока еще до шестнадцати, так что больших сроков не боятся, ножи носить — по нервам скребет, могут и пырнуть по запарке да в горячке.
— Сколько хочешь за пару подснятых лимунистых?
— Сто пятьдесят.
— А варшавские почем?
— Одна цена.
— А давно они у тебя? — И уже пододвигаются потихоньку, и берут в круг, и сплевывают сквозь зубы, уже бледнеют и подрагивают от напряжения и предчувствия, уже и мошонки подобрались от страха-то, и в уборную хочется, и ручонки потные рукоятки мнут.
Вот тут-то и проявлял Коллега невиданное чутье и находчивость. Чуял он — если хозяева ворованных голубей. И тогда начинал подвывать, пену пускал, рвал от ворота рубаху и кричал с натугой, как бы страх свой отпугивая:
— Нате, волки позорные, берите всех! — и совал шпандырей и монахов опешившим врагам своим. Еще он успевал вставить, обиженно хныкая: — Сами ток что взяли по сто двадцать у Шурика с Малюшенки!
Мал был еще Колька Коллега, а удал уже, и хитер, и смекалист.
Называл он имя известного врагам его голубятника, жившего поблизости с обворованными.
— Ну, ты артист! — восхищался Сопеля, когда удавалось вырваться, потому что вся ватага устремлялась на поиски Шурика и, возможно, найдя его, била нещадно. — Артист ты, — заикаясь, повторял Ленька, — и где ты, падло, так наблатыкался. Я уж чуть было рыжему не врезал. А тут ты как раз заорал. Ну, ты, Коллега, даешь!