Милочка Давидович — женщина добрая, веселая. Судьба ее бьет. Первый муж умер — осложнение мозговое после гриппа. Второй — умер во время войны от рака. Но она все улыбается, все шутит. Ее работа — шутить, быть остроумной — она пишет для эстрады смешные номера. И говорит, все время стараясь подоб
— рать слова поострее. Когда сойдется, когда и не сойдется, будто подбирает из кубиков картинку. Глаза глядят пристально, проверяют. Почему‑то женщины, работающие для эстрады, менее иссушены остроумием, чем мужчины.
15 сентября
Если продолжать работу над «Телефонной книжкой», то надо изобразить Ермоловский театр. Ну, что я о нем скажу? Что скажу о театрах вообще. У меня такое чувство, что раскормили мы тугоподвижных, прожорливых, допотопных, никому не нужных чудовищ и никак не можем с ними разделаться. В теперешнем театре чего — чего только нет! И чешуя. И когти. И желудок. И глазки, которые видят добычу. И огромное тело, с огромным хвостом. И подобие головного мозга, меньшее по весу, чем мозг спинной. И это чудище поглотило театр в прежнем его легком и праздничном состоянии. И каким‑то чудом, вечерами, когда допотопное чудовище спит, мы видим сквозь его ребра подобие проглоченного существа. И чем яснее оно проступает, тем чудовище больше пугается, очнувшись. И принимает меры.
Дальше записан Жданов Николай Гаврилович,[0] он же Коля Жданов, который создан человеком легким. Себя не утруждает и других не мучает. Работает не без таланта, но в крайнем случае. Жена, как часто у людей легких, уклончивых и уступчивых, склонных успокоиться и примириться на том, что судьба пошлет — строга, пряма, молчалива, неудовлетворена. Чего‑то ждет требовательно и нетерпеливо.
Крон Александр Александрович. [0] Черноволос, черноглаз, отвечает на толчки внешнего мира как бы замедленно. Или осмотрительно. Он из материала благородного, но биографию имеет сложную. Кто поймет, как сложились благородные материалы, пока шагал Крон по бакинским[1] и столичным малым и большим дорогам. Он хороший человек, конечно, хороший, но не вывихнуто ли у него зрение, не затуманено ли сознание? Я несколько раз удивлялся тому, как, стараясь сохранять ясность и последовательность, он тратил душу на то, чтобы объяснить и оправдать необъяснимое.
Говорит он не спеша, обдумывая каждое слово. И всегда в конце концов в том, что он скажет, обнаруживаешь ты нечто живое, имеющее смысл. Недаром он создан из благородного материала. Но то, что пытался он объяснить и оправдать, увы, оставалось мертвым и не имеющим смысла. У него не было (или выветрилось, или вышибло из него) той неподкупной трезвости, что определяет художника большого масштаба. Он мог отвести самому себе глаза и оплести сам себя во имя той силы, которой с юных лет научился служить. В его «Кандидате партии» есть нечто более мучительное, чем в пьесах, откровенно лакирующих и упрощающих мир. Там, в откровенно плохих пьесах, действуют фигуры из дерева, картона, жести. А у Крона идет живой человек с фанерным туловищем или фанерная женщина с живыми глазами. Но он талантлив. И человек доброй воли. Поэтому в «Глубокой разведке» есть целые сцены с живыми людьми. И в последней пьесе. Сейчас он пишет роман. Если перешагнет через себя, то напишет[2]. Если научится смотреть не через очки, которые напялило время на его здоровые глаза. Я с ним в условно хороших отношениях. Мне, как со знакомыми последних десяти — пятнадцати лет, неловко с ним. Очевидно, что‑то изменилось и отвердело во мне. Новые друзья не приживаются, не принимаются. С Малюгиным[3] мне ловко и удобно. В 41 году, да еще после блокады, — я мог еще ближе сходиться с людьми. А с Кроном я разговаривать не умею. Разве в последний год стало попроще.
Каверины идут следующими. О них говорить невозможно. Эти — уж слишком хорошие знакомые. И я, кажется, пробовал говорить о них.
Карпенко Галина Владимировна,[0] редактор Детгиза. Московская знакомая, которая входит в тот фон беспокойной командировочной жизни, которую ведешь в столице. Словно призрачные люди. Полная женщина, черноглазая, доброжелательная. Дело свое любит. Готова за него жизнь отдать, да только не знает, как. Потому что понимает его приблизительно.
Корчмарев Климентий Аркадьевич[0] — маленький, горбатый, болезненный. Профиль заострившийся. Сидит, как все горбатые, откинув голову назад, словно в гробу лежит, когда глянешь на него сбоку. Он композитор, сталинский лауреат по какой‑то кинокартине[1].
Несмотря на свой неземной профиль, полон интереса к земной жизни, как настоящий киношник. По поводу «Двух кленов», для которых писал музыку, выразился так: «Я понимаю. Эти места рассчитаны у вас на детей, а такие‑то и такие‑то — на взрослых». И не понял искренне, когда я сказал, что писал, не рассчитывая, а старательно вел рассказ, подчиняясь его законам. Был я с Корчмаревым знаком две недели. Пока шли репетиции и спектакль. Премьера[2]. Собирались в ресторан, но ему стало нехорошо. Он спускался по лестнице, дыша через какой‑то стеклянный приборчик, наполненный желто — зеленым порошком. Голова его еще более закинулась назад. Лицо казалось прозрачным. Жена вела его под руку. Он кивнул мне, сказав: «Приходится отказаться». И исчез, как призрак.
16 сентября
Карягин Анатолий Анатольевич, [0] человек молодой, тоненький, изящный в движениях, культурный в выражениях, растение, взращенное на клумбе возле правительственных зданий. Когда я его встретил впервые, был он одним из цензоров Реперткома. И я, ожидая приема, убедился, что это народ особенный. Они говорили о какой‑то премьере — до ужаса похоже на актеров, на драматургов, ведущих подобные обсуждения. С полным знанием самой кухни дела, с легким цинизмом, вытекающим их этого знания. И с полной уверенностью, что они принимают участие в работе театра. Нужны. И даже с любовью к делу. С пониманием, кто чего стоит. И с полным расхождением между сущностью своей и деятельностью. Не то солдаты. Не то провода, по которым идет такой‑то или такой‑то ток. Для освещения или для электрического стула. Передадут, не деформируясь. Понимание — пониманием, а строй строем. И при этом полная уверенность в своей правоте, хоть и пришлось бы им поступать наперекор… вкусам, что ли. На месте убеждений у них сидит шут с рогами. Карягин, явившись с некоторым опозданием, рассказал анекдот французский, который слышал накануне вечером. Восхищаясь его изяществом и жалуясь на то, что в переводе он теряет. Затем вежливо, но непреодолимо высказал требования свои по поводу моей пьесы.