Итак, молодой военный счел за честь сделанное ему предложение и попал на всю жизнь в кабалу. Далеко не каждый, втянутый в подобную воронку, сознает, что его деятельность направлена во вред людям, и тяготится своим положением. Большинство отравлено прошлой эпохой и продолжает жить по ее законам. Они без отвращения убирают "вторую комнату" и пользуются крохотными привилегиями по службе, которыми их награждают за послушание и безропотность. Многие из этого поколения, вернувшись с войны, были вычеркнуты из списка внештатных сотрудников, потому что весь аппарат подвергся омоложению, но они по собственной инициативе продолжают писать доносы и огорчаются, что они потеряли действенность. В Пскове я снимала частную комнату в коммунальной квартире и в дни получек слушала, как сосед, бывший партизан, ставший штукатуром, бушует, напившись, в коридоре и проклинает Хрущева. Он обвиняет его в падении нравов, потому что ни один донос на "проклятых власовцев", затаившихся в той же квартире, не был принят во внимание. Штукатур, расположившись на кухне, подносит чарку десятилетнему сыну: "Пей, сынок, из отцовской руки. С чужими не пей - они все бандиты..." Он рассказывает сыну, как с юных лет боролся с врагами народа, и они вместе пьют за славное прошлое и за вождя, который сразу после войны дал партизану роскошное жилье - шестнадцатиметровую комнату в доме, построенном военнопленными. В этой квартире живут отборные граждане, и они, несомненно, пишут доносы на буйного штукатура.
Жена штукатура, родом из раскулаченных, в юности спаслась в городе, где пристроилась домработницей в партийную семью. Хозяин оказался "вредным элементом", и ей предложили за ним приглядывать. За услуги после уничтожения "вредной семьи" ей помогли "выдвинуться", назначив подавальщицей в самой закрытой столовой города. Во время оккупации она служила при немцах в офицерской столовой и, должно быть, осуществляла связь с партизанами, потому что именно тогда познакомилась с будущим штукатуром. Когда мы жили вместе, она была не у дел по болезни и подрабатывала у меня, помогая по хозяйству. Целую зиму она преданно служила мне, а весной, когда потянуло свежим ветром, не выдержала и донесла в милицию, что я живу без прописки, а моя хозяйка, "бывшая власовка", спекулирует комнатой. Она надеялась, что мою хозяйку выселят, а меня пропишут и тем самым обеспечат ей вечный заработок. Когда оказалось, что выехала я, а не "власовка", слезам и раскаянию не было предела. Слезы перемежались с жалобами, что ее перестали пускать в учреждение, где она служила подавальщицей, не то она бы добилась моей прописки и уничтожения всех врагов.
Псковские соседи - обычный и нормальный случай. Привычка к доносам так привилась, что они не могут не доносить даже во вред себе. Только они на десяток лет старше дорожного спутника, открывшегося брату Фриды. Он принадлежит к поколению, которое на войне несколько поколебалось, узнав цену истинной дружбе. Среди этого поколения как будто впервые появились тревожные и совестливые люди. Их очень мало, но они есть. Впрочем, в случае с жильцом двухкомнатной квартиры, может, сыграла роль какая-нибудь неизвестная бабушка, внушавшая внуку, что нельзя вредить людям. Полузабытая и вытесненная учителями и начальниками, она пришла во сне и пробудила в юноше совесть. Я передаю рассказ, полученный мною из вторых, точнее, из третьих рук, поэтому углубить его не могу. Надо подождать, может, он сам откликнется и напишет свою исповедь. Шансы на это ничтожные, но бывают и чудеса... Кто его знает, кто еще заговорит и что расскажет... За последнее десятилетие выяснилось, что тайное становится явным и даже мертвецы иногда обретают голос. Для этого нужно только время - десяток лет или еще полстолетия, а то и столетие. Никто не знает сколько, но многие запаслись терпением и ждут. И я жду, хотя знаю, что ничего больше не дождусь. То, что должно было раскрыться, уже раскрылось. Слишком мало, жалкие крохи, но все же они прорвали безмолвие и вырвались наружу. Вся наша жизнь прошла в твердой уверенности, что все останется запечатанным и никогда не откроется. Этого не случилось.
А кто, собственно, будет говорить? Поколение Мандельштама уже ушло, от моего остались отдельные безумцы, которые кряхтят и ходят по врачам. Те, на кого доносил штукатур, уже на пенсии. Они обрели мир и играют в домино. Вагонный спутник из двухкомнатной квартиры уже хватается за сердце и ждет инфаркта. Молодые ничего не знают и знать не хотят. Когда начнется следующий тур, они будут удивляться, как это случилось. Часть молодых учится затыкать чужие рты кляпом, другая часть скоро научится молчать. На этом все кончится.
У меня был приятель, который не дождался полного омоложения кадров, потому что решил выйти в безоговорочную отставку. Врачи предупреждали его, что он ведет губительный образ жизни, но он только посмеивался. После тридцати почти лет вызовов на "частную квартиру", расспросов и разговоров "по душам" он буквально заточил себя в собственной комнате, курил одну за другой крепчайшие папиросы, неподвижно, тяжелой глыбой, сидел за письменным столом и занимался механическими расчетами, лишь бы занять мозги и забыться. Венозные ноги стали как кувалды, но он сознательно шел на медленное самоубийство и продолжал отсиживаться в кресле, накапливая к вечеру груду окурков в громадной пепельнице.
Из дому он не выходил. Когда становилось невмочь, раз-два в месяц он выбирался на улицу среди ночи и жадно вдыхал городской воздух. В поздние ночные часы, по его мнению, на улице было безопасно: он не рисковал встретить людей "оттуда" и получить очередной вызов. Сидя дома, он считался больным и действительно был болен. По телефону он отвечал, что болен и никого видеть не может. Он жил на припасенные заранее деньги и продолжал дома работать по договорам, разрабатывая какие-то проекты, чтобы не растратить всех запасов и оставить жене на дожитие. Он при жизни смотрел на нее как на свою будущую вдову и тщательно подсчитывал - без счетов, сколько ей нужно денег, если она получит за него пенсию, конечно, недостаточную, и будет прибавлять из запасов. Он учитывал, что она может прожить десять, пятнадцать и даже двадцать лет, потому что ее семье свойственно долголетие. Деньги оказались более или менее устойчивыми, и пока у вдовы все в порядке, хотя она пережила мужа почти на двадцать лет.
Однажды я зашла к нему в отсутствие жены, и он рассказал мне про свои сношения с тем миром. Он сказал, что я, как единственный человек, мнением которого он дорожит, должна знать про него все. Его поймали на крючок в самом начале двадцатых годов: он имел неосторожность сказать доброе слово об одном из людей, погибших в первой когорте. Ему угрожали расстрелом, лагерем, тогда еще Соловками, и полной безработицей. Он был молод, влюблен, и ему не захотелось сразу и зря погибнуть. Ему еще померещилось, что он может перехитрить своих оппонентов и выиграть время. Еще он думал, что каждая встреча тех ранних лет - последняя, что он отбрехался, выкрутился, заморочил им голову и они оставят его в покое. Но этого-то и не собирались делать. Вызовы были редкие - иногда с промежутком в полгода, иногда - в два-три месяца, но они и не думали прекращаться. Через несколько лет он понял, что ему не отвязаться от своих преследователей. От него требовали информации и конкретных сведений по предыдущим заданиям. Всякий раз давали новые поручения и спрашивали, какого он мнения о том или ином знакомом. От жены он старался скрыть свою беду и открывал ей только щелочку. Ему было необходимо сократить круг знакомых, чтобы остаться в одиночестве и отговариваться при вызовах, что никого не видит и ни о ком ничего не знает. Жена же отличалась общительностью и приглашала множество народу, среди которого были умельцы, которые поставляли на "частные квартиры" сведения о том, кто у него бывает и о чем говорится за столом. Нередко при очередном вызове "человек с портфелем" начинал разговор с перечисления гостей, бывших в такой-то день у него в доме, и с цитат из разговоров. Дома он всегда был начеку и не допускал сколько-нибудь скользких разговоров. В каждом госте, произнесшем неосторожное слово, он подозревал стукача.