В те дни я обычно был источником дискомфорта для окружающих, тогда как здесь не годится лишь моя собственная персона. Ребята считают меня удобоваримым по определению: в самом деле, они удивительно добры ко мне. На службе каждый сверчок должен знать свой шесток: но у меня есть привилегии, со мной считаются. С тех пор, как ушел Китаеза, они даже не трогают меня руками. Китаеза обычно мял и трепал меня, пока мне не хотелось кричать.
Но в основе этого тупого, несчастного состояния, как я чувствую, лежит не физическая усталость. Усталость я часто преодолевал и побеждал выносливостью — а этого добра у меня столько, что оно не может быть признано достоинством. Проблема коренится в страхе: страх оступиться, страх сломаться. Разумеется, мое самолюбие страдает, если я оказываюсь хуже, чем остальные, в их работе. К тому же я кажусь телесно негибким и неуклюжим. Это уязвляет меня: презренная плоть должна служить мне и не жаловаться. Я не хочу, чтобы надо мной смеялись, или иметь повод посмеяться над собой; к тому же над моей головой висит этот школьный страх, эта работа под угрозой произвольного наказания, сделавший мою жизнь от восьми до восемнадцати лет несчастной, после чего в Оксфорде началась такая благородная свобода.
Здесь нас должны наказывать, и наказывают, за любой промах, за любую погрешность против стандарта; или по требованию, или по выдуманному требованию, или просто кому-то приходит в голову, что пора бы уже. Из штаба однажды послали нашему полковнику напоминание: «Мистер Макларен, в вашем отряде недостаточно проступков». Мне повезло отделаться лишь тремя обвинениями: и против последнего я не захотел защищаться: но я видел, как другие терпят вопиющую несправедливость лишь затем, чтобы удовлетворить систему. Поэтому я пребываю в страхе — не перед наказанием (человек страдает лишь до определенной границы, а затем мука слабеет), но перед статусом наказанного, перед дурной славой или жалостью. На этой неделе, когда я проходил через свое взыскание, ребята наперебой старались делать мне небольшие одолжения, показывая, что они мне сочувствуют. Это все равно, что ворошить мой позор горячими пальцами.
За обедом из штаба внезапно сообщили сержанту Дженкинсу, что он следующий в карауле, вместе со всеми, кто ростом ниже пяти футов восьми дюймов, из его отряда. Высокие предназначены для завтрашней мемориальной службы. Коротышек остается довольно много, но Таффи выбрал свой караульный отряд, и я буду в нем.
Таффи все это разозлило. Так много времени у нас отнимал церемониал и парад у кенотафа, что наше обычное обучение было урезано на целые недели. Гимнастика, церемониал, школа, гимнастика, церемониал — и так по кругу, день за днем. Караульная служба имеет свои особенности, и мы ее даже не касались. Таффи пришел доложить об этом Стиффи и сказал, что мы в караул не годимся. «Чепуха, — ответил Стиффи. — Ясное дело, это будет Гарри Тэйт[38], но на этот раз ладно уж». «Хорошо, — сказал Таффи, — приказ есть приказ. Только я ни за что не отвечаю». За бараком он дал нам начальное понятие о том, что надо делать в карауле; поэтому мы одолели слегка нелепую подготовительную часть не совсем безнадежно.
Я был выбран первым часовым. Прошел второй старшина, из порядочных. Когда он проходил мимо меня, я поднял оружие. Он взглянул на меня, замешкался и пошел дальше. Он прошел через ворота, и я снова принял оружие на грудь. «Зачем?» — просто спросил он. «Должен, наверное, сделать что-нибудь, сэр, для старшины». Он засмеялся. «Ну и часовой. Только не делайте так ни перед кем другим».
Вечерний рабочий отряд мерным шагом прошел мимо, в комбинезонах, по четыре. Я поднял винтовку «на караул». Сержант Пултон уставился на меня. «Часовой, с чего это ты салютуешь рабочему отряду?» «Жест уважения, сержант. Они делают здесь всю работу». Сзади, из тени веранды послышался журчащий смешок Таффи. «Давай-ка отсюда, Мозгляк. В моем отряде тебя не любят».
Это был один из тех вечеров, когда в сержантской столовой проходили танцы. Таффи, сыпля непристойностями, сидел на ступеньке у двери и провожал взглядом заходивших женщин: их было больше пятидесяти. Каждой он отдавал честь, что вызывало хихиканье, румянец или пронзительный смешок. В свое время Таффи был парнем хоть куда: теперь он предпочитает пиво утехам плоти. Я заметил, что он не показывал свои обычные манеры ни одной из женщин. Они хоть когда-нибудь слышат истинные голоса мужчин? До двух часов утра сержанты, более или менее нетвердым шагом, шли вразвалку в ворота и из ворот. Только восемь из пятидесяти женщин к рассвету вышли через официальный выход.
В караулку принесли ведро выпивки — долю Таффи в танцевальном вечере. Джок Маккей, который слишком набрался, чтобы танцевать, пришел помочь Таффи с ним справиться. Два воина сидели у печки, не замечая нас, травили байки о прежней сумасшедшей службе, о кампаниях в Индии и Франции, о приключениях на грязных улочках: между рассказами они окунали свои эмалированные кружки в ведерко с пивом и, икая, опрокидывали их в себя.
После обхода в четыре утра они полчаса пели строевые песни (музыка официальная, слова войсковые) всех полков, с которыми встречались. Закончив это, они перешли к строевой подготовке. За минуту до того они были пьяны так, что на ногах не держались. Прикосновение к оружию протрезвило их. Они прошли перед нами весь устав от начала до конца, в совершенстве. Это было больше, чем механическая безупречность: живой, осознанный образец, поэма движения. Спели «За дружбу прежних дней»[39], и Джок заковылял к себе, чтобы проспаться. Таффи рухнул на спальную скамейку и мгновенно вырубился.
Пришел рассвет, или почти пришел. Сигнал подъема и звук трубы на дороге перед штабом. Я смутно вспомнил, что караул должен что-то делать в час подъема. «Сержант», — позвал я, настойчиво тряся Таффи за плечо. Он вскочил еще до того, как сигнал закончился, мгновенно осознал положение, и что мы опоздали. В два прыжка он был у двери, и уже за дверью, на темной веранде. «Караул, смирно! поднять оружие…» — и всю процедуру утреннего парада он прокричал в туман, на случай, если дежурный офицер пользовался вчерашней пьяной ночью и подслушивал.
Мы, караул, тем временем на скамейках боролись со сном, продирали глаза и пристраивали брошенное ночью снаряжение обратно на плечи. «А чего это там Таффи разоряется?» — поинтересовался Парк. Сержант шагнул назад к двери, окинул нас взглядом, в котором зажглось веселье, и прокричал последний приказ: «Караул, в караульное помещение разойтись!» «Чертовски способный отряд», — проворчал он нам, когда его выдержка затрещала по швам. Появилась на свет угрожающая трость, и мы зажали рты кулаками, чтобы остаться трезвыми. Взбалмошный Таффи колотит нас, но мы его любим даже за это. Ему приятно служить. Мы задобрили его остатками пива из ведра. «Молодец», — сказал он мне через некоторое время.