том, чтобы все страны были населены. Есть какое-то общее очарование в этом слове
Отечество, и это очарование в хижине гренландца или готтентота может быть сильнее, чем под лепнинами Эрмитажа или Тюильри. И это чувство, будучи совершенно необходимым, естественным и священным, в высшей степени поддержанное совестью всех людей, отвергает любого человека, отрекшегося от своей родины. Он будет говорить то, что хочет, извиняться, когда рассудит, но он никогда не сотрет это проклятие, и всегда о нем будут думать плохо (XI, 483–484).
Главная мысль, которую Местр хочет донести до Чичагова, состоит в том, что во Франции он подвергается действию силы отталкивания, а не притяжения, как в России, покидая которую он заслуживает проклятия как своих соотечественников, так и французов.
Необходимость любить свое отечество и служить ему столь очевидна, что даже иностранец, который должен быть безразличен, не прощает человеку, плохо отзывающемуся о своей родине (XI, 485).
Чичагову действительно пришлось пожалеть о своем отъезде. «Горестные предчувствия», о которых Елизавета Чичагова говорила Роксандре Стурдза, ее не обманули. Она умерла от родов в 1811 году, и Чичагов в тяжелом душевном состоянии вернулся в Россию, о чем свидетельствует письмо С. Р. Воронцова к сыну М. С. Воронцову от 8 октября 1811 года:
Я получил письмо от бедного Чичагова после его возвращения в Россию. Это письмо разорвало мне сердце. Я никогда не видел такого горя, такого отчаяния, какое он испытывает по поводу смерти его жены, и он обвиняет себя в ее смерти, так как утверждает, что если бы он остался в Петербурге, Leithon или Lighton, который хорошо знал сложение его жены, лучше бы о ней позаботился, чем несведущие французские врачи. Если ты еще ему не написал, сделай это и скажи, что ты надеешься, что ради привязанности к покойной он должен сохранить себя, чтобы посвятить образованию детей, которых она ему оставила. Он в таком отчаянии, что я боюсь за его жизнь, или, что еще хуже, что он сойдет с ума[421].
Впрочем, еще во Франции Чичагов изменил свое отношение к Тильзитскому миру, оценив негативные последствия континентальной блокады, лежащей в основе русско-французского союза. В цитируемом выше письме к С. Р. Воронцову от 26 марта 1810 года он писал:
Возвращаясь к печальному предмету, должен вам сказать, что одним росчерком пера мы стали беднее на две трети. Рубль, который был от 60 до 70 су, стал теперь 28, мука в Петербурге выросла с 18 до 25 рублей, дрова с 12 до 15, сукно с 35 до 50 за аршин и т. д. и т. д. Я не говорю о сахаре: без него можно обойтись за завтраком, но не за обедом. Таким образом, те, кто остаются в стране, теряют еще больше, чем те, кто из нее выезжают, с учетом различия в образе жизни в России и за границей. Самоуправное и безрассудное проявление абсолютизма разрушили зарождающуюся было понемногу национальную промышленность, а непрекращающиеся нововведения и изменения привели к тому, что расшатали мало-помалу доверие, которое еще оставалось к правительственным мерам[422].
Однако эти взгляды, сильно отдающие консерватизмом, набирающим силу в русском обществе, Чичагов не счел нужным открыто проповедовать в России. Он предпочитал держаться вне лагерей и партий и поэтому оставался в глазах петербургского общества франкофилом и человеком, ненавидящим Россию, что поддерживалось слухами о его «дружбе» с Наполеоном. Для столичного дворянства, недовольного союзом России и Франции, Чичагов наряду со Сперанским и Румянцевым воплощал наихудшие стороны александровской политики. Хотя отношение Чичагова к Сперанскому, как и ко всем правительственным реформаторам, было отрицательным[423], столичные слухи ставили его имя в один ряд с самыми откровенными франкофилами. 9 августа 1809 года Коленкур, сообщая в Париж о возможном заговоре при дворе, писал, что заговорщики в случае победы «велят арестовать Румянцева, Чичагова и Сперанского <…> Что касается Александра, то, несомненно, его надо будет убить»[424]. Когда Чичагов уже был во Франции, в Петербурге говорили,
что адмирал сошел с ума и потребовал паспорт, для того чтобы ехать в Англию, что он выехал из Парижа, оставив там в беспокойстве жену и детей, и что его, сумасшедшего и бегущего, как разбойника с большой дороги, арестовали в Мюнхене[425].
Слухи о Чичагове во многом подогревались и его поведением. Ф. П. Толстой, служивший одно время адъютантом адмирала, вспоминал о нем:
Павел Васильевич [Чичагов] очень умен и очень образован. Будучи прямого характера, он был удивительно свободен и прост, как ни один из других министров в присутствии и разговорах с царем и царской фамилией. Зная свое преимущество по наукам, образованию, твердости и прямоте характера над знатными придворными льстецами, он обращается [с ними] с большим невниманием, а с иными даже с пренебрежением, за что он ненавидим почти всем придворным штатом и всею пустою и высокомерною знатью. Но император и императрица Елизавета Алексеевна его очень любят. С низшими себя, со своими подчиненными и просителями, которых всегда принимал без всякого различия чинов и звания, обращается весьма приветливо и выслушивает просьбы последних с большим терпением[426].
Таким образом, Чичагов действительно был идеальной фигурой, на которую можно было свалить неудачи Березинской операции. Адмиралу мстили в первую очередь за его высокомерное поведение и презрительные высказывания о России. Сам же он, давно думая об эмиграции, стремился оправдаться не столько перед лицом соотечественников, сколько перед европейским общественным мнением. В лице Жозефа де Местра он нашел одного из немногочисленных горячих сторонников.
Глава пятая
Споры о церкви
(А. С. Стурдза, Ж. де Местр, И. А. Розавен)
Пропаганда католицизма, которую Местр активно вел в петербургском обществе, не встречала серьезного сопротивления. Одни, как отмечала дочь В. Н. Головиной П. Н. Фредро, слушали его вполне равнодушно[427], другие хоть и проявляли большой интерес, но не могли сопротивляться силе его доводов и ораторскому мастерству[428]. С. П. Жихарев, относившийся к Местру с некоторым внутренним неприятием, признавал, что «граф Местр точно должен быть великий мыслитель: о чем бы он ни говорил, все очень занимательно, и всякое замечание его так и врезывается в память, потому что заключает в себе идею, и сверх того, идею прекрасно выраженную». В то же время С. П. Жихарев «не хотел бы остаться с ним с глазу на глаз»:
Он точно сделал бы из меня прозелита. Ума палата, учености бездна, говорит, как Цицерон, так убедительно, что нельзя не увлекаться его доказательствами; а если поразмыслить, то, несмотря на всю христианскую оболочку (он иначе не говорит, как рассуждая), многое, многое кажется мне не согласным ни с тем учением, ни с теми правилами, которые поселили в нас с детства[429].
В то