всё же это язычество и Аристотель. Для Лейбница тайна креста тоже безумие. Первый, кто понял вытаскивание себя за волосы, — это Спиноза: quatenum, модусы. Фихте: генезис и его отмена. Шеллинг — позитивная философия. Фриз — антропология. Гуссерль — феноменологическая редукция. У меня: интенсивное и экстенсивное — гипостазирование обсуждения, исследование, как листы исписанной бумаги; то, с чем я сейчас столкнулся: видеть то, чего я не вижу. Может, здесь есть первая и вторая ступень невозможности: первая — точечная система, некоторое сомнение, жертва и система как пример; вторая — запись и обсуждение этого перехода с внутреннего места на внешнее; это уже последнее разделение.
24 августа. Четыре месяца или больше была игнавия, и, как всегда, я это понял только к концу, когда увидел, что это не просто игнавия, а великая игнавия. Иногда казалось, что она проходила, я пробовал писать, знал, что надо, но через день-два снова бросал и ничего не мог делать. Неделя, как она прошла. Еще до этого была одна ночь, когда казалось, что она прошла, но затем снова вернулась. Но вчера я понял: эта игнавия была мне на пользу. «Я осужден на смерть и позван в суд загробный — и вот о чем крушусь: к суду я не готов». У меня уже давно была глупая мысль: я пожертвовал вечным спасением за некоторое чрезмерное знание. Во время игнавии я думал: чем мешает мне это знание? Не сваливаю ли я собственную вину на Бога? Блаженны чистые сердцем, они узрят Бога. Мне надо только очистить сердце. И вот снова загрязнил. Я почувствовал вчера, что Провидение обо мне печется. Бог дал мне на четыре месяца игнавию, чтобы я подумал, что к суду я не готов и что на суде меня будут спрашивать, не сколько хороших книг я написал, но сколько хороших дел сделал. Но чтобы не убить меня совсем, Бог на время убрал от меня игнавию.
У Джеймса я прочел отрывок из исповеди юноши, который грешил и каждый день каялся в своем грехе, ненавидел его, но не было силы отказаться от него. А Джеймс добавляет: вы видите, какая чрезмерная моральная чувствительность, какие пустяки он считал грехом. И после этого Джеймс считает себя религиозным человеком. Не понимает, что, во-первых, религия — отношение не к другому, а к себе самому и к Богу: я и Бог. Во-вторых, если религия не дает всего и, значит, человек не отказывается от всего, то это не религия. В связи с этим о лицемерии. Предположим, я описал все свои подлые мысли, и это, и курение, и мелочность, вообще всё. Какой-нибудь Джеймс, прочтя, скажет: какая тонкая моральная чувствительность. Когда я это подумал, мне стало мерзко, что я это подумал. Ведь я сам в глубине души всё это знаю и потому и не уважаю себя. И здесь хитрость и парадокс лицемерия, о котором я уже, кажется, писал. Я говорю: вот как я мерзок. Но, сказав это, я думаю: я это осознал, значит, уж не так мерзок. Но, сказав это, я сразу же думаю: я еще более мерзок, сказав, что не так мерзок. Но теперь предположим: я отказался и от курения, и от этого, и от раздражительности и нетерпеливости, и от гордыни. И я боюсь, что я так мерзок, что на чистое место вернутся бесы и приведут с собою новых злейших, и последнее будет хуже первого. Это не значит, что я не должен отказаться от своих мерзостей, но значит, что человек не может сам, своими силами отказаться от греха. Если он сделает это сам, отвергнув помощь Бога, то придет злейший бес — гордыня.
Чистота сердца и есть узрение и созерцание Бога.
Есть разные формы игнавии, но и самые страшные, о которых писал Д. И., может быть, важнее всяких трактатов и исследований. Игнавией Бог заставляет меня думать о своей душе.
Но я запишу сейчас и свою самую подлую мысль: почему мысль о тожестве последнего соединения и последнего разделения и об оправдании последнего недоумения тайной явилась мне сразу же после этого? Но я не продавал своей души черту и не продам ее ни за какое знание, тем более за какие-либо суетные блага.
Что значит продать свою душу черту ради спасения души? Это хитрость разума. Этой антихристовой пошлости я противопоставляю тайну: потерять свою душу, чтобы спасти ее. И здесь я не думаю, как Больцман, что в первом случае душа — жизнь. Майстер Экхарт понимал правильнее.
Сегодня я написал Лиде: это вмешательство черта или, что почти то же самое, результат нашей общей внутренней несобранности и эманация нашей душевной нечистоты. Но только почти то же самое.
По-настоящему молиться мешает уныние и гордыня — вот два близнеца. Чтобы отказаться от греха и не впасть в злейший грех гордыню, даже не сознающую себя гордыней, — смирение паче гордости, — надо молиться. Предел гордыни — это пустота всеобъемлющая, потому не сознающая себя гордыней, в этом пределе гордыни ты даже не знаешь, что бес покорил тебя. Но как совместить это с сознанием своей низости и ничтожности? Или это снова смирение паче гордости? Но омерзение к себе самому, величайшее омерзение совместно ли с гордыней?
Я созерцаю и размышляю, а всё не молюсь. Господи, почему не сокрушишь меня, дай мне сокрушенное сердце. Я хотел бы мучиться не из-за внешних обстоятельств и не потому, что не мучаюсь, а потому, что к суду я не готов. Но это вышло внешне. Я хотел бы, чтобы причина мучения был я сам, чтобы я мучился из-за себя, ради себя и о себе, чтобы я сокрушался сердцем. Я бы хотел, чтобы были только я и Ты и я сокрушался бы сердцем, что я нечист. И опять я лгу, здесь правда вот что: если бы Ты сокрушил меня, если бы у меня было сокрушенное сердце, я бы пришел к Тебе.
1960
11 февраля. Была неделя смятения. Во-первых, Девятая симфония Бетховена: материальность темы радости и вообще всей музыки, затем пот; аскет стоит на столпе, может быть, год и не моется. Я не знаю, благоухает он или нет, но если и пахнет потом, то не так, как от Девятой симфонии. В Девятой симфонии — это пот здорового, сильного человека, если и забывающего помыться, то потому что некогда, и если забывающего себя, то ради себя же, своего самоутверждения. Это не пот аскета, но и не пот бездарности, но здорового