Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 197
Буду весьма вам обязан за рассеяние этих моих сомнений!
С сердечными новогодними поздравлениями,
Станислав Лем
Майклу Канделю
Краков, 9 января 1975 года
Дорогой пан,
осмелюсь высказать несколько замечаний о присланной вами статье, за которую очень благодарен. В ней есть одна орфографическая ошибка: по-польски пишется «INTELEKTRONIKA», а не «Intelektronyka», как вы написали (может быть, по аналогии с типовым формантом: muzYka, matematYka). В целом я считаю, что вы слишком скромны и строги к себе, потому что даже там, где вам не удавалось перевести что-либо буквально, вы часто на основании идеи вносили трансляционную КОМПЕНСАЦИЮ собственными задумками. (Кстати, не знаю, вы заметили, что секта Drabinоw называется ТАК от перекрытия RABINОW и DRABINОW[345].) О трудности перевода będziejоw вы пишете, а о своем термине HENCITY нет, – почему? Я не знаю, но мне этот термин представляется очень хорошим[346]!
В самом деле, вы правы, когда говорите, что по моему мнению язык одновременно отражает ИЛИ формирует мир человека. А то, что польский язык лучше, чем английский, переносит значительное обилие, скопление неологизмов, для меня самого вопрос совершенно неясный. Например, сейчас, когда я писал новое произведение для цикла «Кибериада», то в такой степени размножил там неологизмы, что пришлось при окончательном редактировании текста их совершенно безжалостно истреблять, именно потому, что текст стал невыносимо барочным, и это затрудняло чтение, а кроме того, точно так же, как и в поэзии, МЕРУ нововведений следует определять СДЕРЖАННО, и если эта мера превышена, отдельные, даже превосходные неологизмы (метафоры в поэзии) имеют тенденцию затмевать (гасить семантически) эффект соседних!
Я бы добавил еще следующее.
A)В зависимости от того, используются ли неологизмы в намерении квази -реалистической серьезности описания мира, представленного в произведении, или же в намерении писать гротескно, это заранее решает поведение автора в литературе, хотя совсем не так может быть в действительности. Склонность к шуткам в серьезных делах свойственна, например, физикам, недавно открытую частицу они назвали «очарованной» совершенно обдуманно, что, пожалуй, еще забавнее, чем «strangeness» – «странность» – в качестве параметрического атрибута иных, ранее открытых частиц. Но то, что допустимо в реальности, не всегда разрешено в литературе.
B)Неологизмы должны вступать в резонанс – с существующей синтагматикой и парадигматикой языка – множеством различных способов. На многих, можно сказать, уровнях можно получить резонанс, создающий впечатление, что данное новое слово имеет право гражданства в языке. И тут можно грубо, топорно произвести дихотомию всего набора неологизмов, так что в одной подгруппе соберутся выражения, относящиеся скорее к сфере ДЕНОТАЦИИ, а в другой – скорее к КОННОТАЦИИ. (В первом случае решающим оказывается существование реальных явлений, объектов или понятий, что-либо выразительно обозначающих внеязыково, в другом же случае главной является внутриязыковая, интраартикуляционная, «имманентно высказанная» роль неологизма.) Однако тем, что составляет наибольшее сопротивление при переводе, является, как я думаю, нечто, что я назвал бы «лингвистической тональностью» всего конкретного произведения, per analogiam с тональностью в музыкальных произведениях. (Когда одно построено в b-moll, а другое – в Cis-dur.) Например, тональность «Консультации Трурля» целостна, то есть gestalt-quality[347]. ИНАЯ, нежели в рассказе Трурля о Малапуции Хавосе. Это ненамеренное различие возникает, по моему мнению, от чисто эмоциональной напряженности увлечения текстом, который пишешь, ибо интенсивность такого увлечения находит свое выражение в «языковой разнузданности», в дерзком подчинении всего осмысленно-звучащего заявления – намерению, патронирующему произведение (у меня по крайней мере именно так нарочито подчеркивается натиск ожесточенности, скажем). Может быть, заслуживает внимания поиск ответа на вопрос, в какой мере дозволительно неологизмам на разных уровнях (лексикографическом, грамматическом, фразеологическом, идиоматическом) приписать серьезные функции ДАЖЕ в тексте prima facie только гротескном. Ведь гротескность произнесенного заявления МОЖЕТ быть ТАКЖЕ защитой, камуфляжем, в специфических условиях подцензурной публикации, ХОТЯ не может быть и речи о том, чтобы всегда трактовать такой текст как шифр, который надо взломать, или как шелуху, которую следует содрать и отбросить, чтобы добраться до того, что «на самом деле» этот текст скрывает. В противоположность обычному шифру литературный текст неотделим от этой своей «скрытой семантики», и как обычно в литературе, то, «что автор хотел сказать», после разоблачения может оказаться совсем банальным, а новшеством и ценностью per se является именно способ высказывания.
Неясным для меня остается, уже вне границ вашей статьи, почему именно вы явно отдаете предпочтение текстам типа «Конгресса», «Кибериады», «Звездных дневников» в ущерб текстам типа «Мнимой величины» (как их читатель, а не как возможный переводчик!). Мне кажется, что в «Мнимой величине» я продвинулся хотя бы на шаг, но дальше, чем, например, в «Фут[урологическом] конгрессе», учитывая то, что в «Конгрессе» показан некоторый предметный мир, и этому миру высказывание ассистирует (служит ему описательно или, разумеется, самим течением развивающейся интриги). А вот в «Величине» уже нет мира, представленного целиком, а есть лишь фрагменты сильно и умышленно опосредованных заявлений, из которых можно лишь представлять себе (домысливая, делая умозаключения), каким является внешний мир, существующий лишь в виде чистого подтекста. Этот очередной шаг я считаю логичным шагом в эволюции моего писательства, почти необходимым, и потому был бы рад услышать здесь ваши возражения, предупреждения, от которых вы меня пока избавляете. Вот не надо так, правда. Упрек, с которым я встретился на родине, правда, высказанный не так остро и ясно, гласит, что чем-то таким, как «Мнимая в[еличина]», я попросту УЖЕ выхожу за пределы беллетристики, что это какие-то упражнения, допустим, из философии, или публицистики, или фантастической историософии (или хотя бы полуфантастической), а не литературные произведения. У меня же на это есть такой ответ: то. что вчера считалось трансцендентностью границ беллетристики, сегодня может быть уже интегральной частью художественной литературы, поскольку граница эта носит изменчивый характер, зависит от принятых условностей, и когда они изменяются, фантастическая философия или теология может стать именно «нормальной художественной литературой». А вы что об этом думаете?
Очень сердечно приветствую вас,
Станислав Лем
Майклу Канделю
Краков, 9 февраля 1975 года
Дорогой пан,
я очень благодарен вам за письмо, в котором вы с такой добросовестностью представили свои likes and dislikes[348] и попытались обосновать их обобщениями (Mythos-Logos). Ваше письмо объяснило мне, на сколь хрупком основании покоится любое соглашение, возникающее между людьми ЧЕРЕЗ ЛИТЕРАТУРУ. Ведь если бы я был автором всех моих книг, за исключением «Кибериады» и «Звездных дневников», вы наверняка не занялись бы моим творчеством так благодатно и так замечательно, как это произошло. При этом я думаю, что различие базовых суждений о литературе, в частности, хотя бы в ее фантастическом ответвлении, между нами еще больше, чем это, казалось бы, следовало из предложенной вами раскладки моих произведений на четыре группы, и это потому, что я уверен: при продолжении аналитического разбора мы пришли бы к дальнейшим различиям. Так, например, поместив под микроскоп отдельные «путешествия» Ийона Тихого, мы установили бы (собственно, это уже произошло ранее в нашей ранней переписке), что вы отличаете и выделяете не те же путешествия, которые предпочитаю я. Так, например, путешествие о «теологическом» заряде вас явно не устраивало, и вы даже предлагали его исключить, в то время, как для меня оно является одним из самых метких, то есть наиболее точно отражающих мои исходные намерения. Ведь мое собственное негативное отношение к отдельным моим текстам, к таким, например, как «Расследование», «Эдем» или «Возвращение со звезд», вытекает из ощущения расхождения первоначального намерения и его выполнения, то есть дисквалифицирует эти произведения за их несовершенство, за то, что они свернули на неправильный путь. Там же, где до дисквалификации не доходит, я попросту считаю, что написал то и написал так, как «должно быть». Дискуссия по существу на тему, «кто из нас здесь прав», была бы лишена всякого смысла, поскольку литература – это всегда только и исключительно argumentum ad hominem[349], и это argumentum, все обоснования которого представляют собой лишь вторичную рационализацию (критическую). Существуют, как известно, книги, которые мы любим и уважаем, такие, которые любим, но не уважаем, такие, которые уважаем, но не любим, и наконец, те, которые мы не любим и не уважаем. (Для меня к первой категории принадлежат книги, НЕ ВСЕ, Бертрана Расселла; ко второй – Сименона, к третьей – Кафки, к четвертой, например, – книги типичной science fiction.) То же касается нашего отношения и к другим людям. Например, к женщинам! Ведь можно считать, что некоторая женщина ДОСТОЙНА любви за ее положительные качества души и тела, и одновременно осознавать, что сам ты ее не полюбишь. На вопрос, ПОЧЕМУ именно нет, можно ответить, но это всегда вторичная рационализация, первоначальным же является влечение – или отвращение. Добросовестный критик – это такой, который лишь то признает и хвалит от всего сердца, что одновременно как любит, так и уважает; конечно, нюансы между первым и вторым повсюду стараются стереть. Ключ моего критерия, собственной оценки моих книг, это попросту отношение к ним с позиции ЧИТАТЕЛЯ. К «Кибериаде», к «Звездным дневникам», но также и к «Мнимой величине», к «Абсолютной пустоте» я могу безболезненно возвращаться и обычно нахожу в этих текстах что-нибудь удовлетворяющее меня, а потому и ощущаю желание узнать иные – ЕСЛИ БЫ ОНИ БЫЛИ – книги такого типа. «Солярис» – это особая вещь, ее я больше уважаю, чем люблю, – я даже корректировать ее не хочу! Фантазия, которую я ценю, это крылья, выносящие за пределы уже Познанного и Испытанного, уже познавательно ассимилированного, и то обстоятельство, происходит ли эта трансценденция достигнутых границ в виде дискурса («фиктивной онтологии», «теологии», «философии», «лингвистики» etc. и т.п.), или же в виде беллетристики (гротеска или «визионерской атаки»), – имеет для меня чисто ТАКТИЧЕСКОЕ значение. Какова вершина, каковы препятствия при ее штурме, такова и применяемая тактика, и ничего сверх того. Это не значит, что я – предтеча, а вы – традиционалист, что я выдвинулся куда-то там, а вы сзади, это означает лишь, что я – эгоист и что делаю (и читаю тоже) то, что меня занимает, что мне доставляет удовлетворение, которое я не раскладываю на основные элементы (сколько эстетического удовлетворения, сколько познавательного, сколько развлечения, сколько разочарования). Я словно ищу, в моем чисто субъективном ощущении, естественно – ИСТИНЫ как их чистой возможности, и тут уж правота на стороне тех, кто считает, что я, наращивая эрудицию и знание, тем самым затрудняю себе чисто беллетристическую работу в рамках ранее использованных канонов («Кибериада», «Солярис»), поскольку жажда оригинального, хотя бы ПОХОЖЕГО на правду отличия, подгоняет меня успешнее всех других используемых критериев естественности, например, композиционного, стилистического etc.
Ознакомительная версия. Доступно 30 страниц из 197