подземная река, текущая не по руслу, а прямо по воздуху.
— Мы близко, — произнес Скит, и его голос, обычно скрипучий и насмешливый, прозвучал почти благоговейно. — Чувствуете? Воздух поет. Так бывает только рядом с Сердцем.
Я чувствовал. Диссонанс внутри меня отзывался на этот зов, но уже не болезненно, как при атаке Певца, а скорее... вопросительно, словно он узнавал что-то, что было ему родственно, но давно забыто. Серафина шла молча, но ее искры текли непрерывным потоком, и лицо ее выражало странную смесь напряжения и предвкушения, какое бывает у человека, который приближается к разгадке тайны, мучившей его всю жизнь.
Туннель сделал плавный поворот и внезапно закончился, открыв перед нами пространство такого масштаба, что на мгновение я забыл, как дышать.
Мы стояли на краю огромной подземной площади, вымощенной все теми же шестиугольными плитами, которые здесь были отполированы до зеркального блеска и отражали свет, льющийся неизвестно откуда. Площадь простиралась вперед на добрых полкилометра и упиралась в Ворота — сооружение настолько колоссальное, что мой разум отказывался воспринимать его размеры. Представьте себе стену высотой с пятиэтажный дом, сложенную не из камня, а из цельного «поющего металла», который не потускнел за двести лет, а сиял так, словно его отполировали вчера. Ворота не имели ни петель, ни ручек, ни замочных скважин, ни каких-либо других признаков механизма — только две гигантские створки, покрытые рунами, которые пульсировали слабым голубым светом в такт нашему дыханию. Чем ближе мы подходили, тем ярче они светились, и тем громче звучала песня, которая, как я теперь понимал, была не просто звуком, а сложной, многоголосой мелодией, составленной из тысяч индивидуальных тембров.
— Великий Диссонанс, — прошептала Серафина, останавливаясь в нескольких шагах от Ворот и запрокидывая голову. — Это же... это не просто дверь. Это целый акустический инструмент.
— Тартарианцы строили на совесть, — пробормотал Скит. — Я видел эти Ворота двадцать лет назад, но так и не смог их открыть. Мои спутники погибли, а я был слишком напуган, чтобы даже приблизиться. Теперь понимаю, что зря — может, если бы я открыл их тогда, все сложилось бы иначе.
Я не ответил. Все мое внимание было сосредоточено на Воротах. Я подошел ближе, и песня, которую я слышал издалека как тихий гул, теперь звучала отчетливо, и в ней можно было различить отдельные голоса — мужские и женские, высокие и низкие, молодые и старые. Они были сплетены в сложную полифонию, от которой вибрировал воздух и звенели кости. Это не была музыка в привычном понимании. Она не подчинялась ни одному из известных мне канонов, не укладывалась в тональности и ритмы, которые преподавали в музыкальных школах при Синоде. Она была древнее, страннее, и в ней слышалось что-то, что я не мог назвать иначе, как тоска по дому, которого больше нет, по людям, которые ушли навсегда, по жизни, которая оборвалась в один миг.
— Ключ, — произнес я, больше для себя, чем для спутников. — Должен быть ключ. Холланд писал, что Ворота открываются только на определенную частоту. Частоту песни, которую пели жители города, входя и выходя.
— И как нам найти эту частоту? — спросила Серафина. — Перебрать все возможные ноты? Это займет недели, а у нас нет столько времени.
— Есть другой способ, — я стянул перчатку с правой руки. — «Чтение по кости». Металл помнит все, что когда-либо слышал. Если жители пели эту песню достаточно долго, она должна была впечататься в структуру металла.
— Ты уверен, что выдержишь? — Серафина посмотрела на меня с тревогой. — После всех этих драк, после Певца, после Ущелья Эха — твой резерв на исходе. Я вижу, как ты морщишься при каждом движении.
— У меня нет выбора, — ответил я. — Если я не открою Ворота, мы не войдем. А если не войдем, все, через что мы прошли, окажется напрасным. И Морана я ловил напрасно, и в архиве Холланда рылся напрасно, и от Валена бегал напрасно, — я криво усмехнулся. — А я не люблю, когда мои усилия пропадают даром. Это противоречит моему профессиональному кодексу.
— У тебя есть профессиональный кодекс? — с сомнением переспросила она.
— Разумеется. Пункт первый, всегда доводить дело до конца. Пункт второй, не умирать, пока дело не доведено до конца. Пункт третий, не давать умирать напарникам, даже если они тебя раздражают.
— Особенно если раздражают? — уголок ее губ дрогнул в улыбке.
— Это неписаное дополнение к пункту третьему, — подтвердил я. — А теперь отойди, пожалуйста. Я не знаю, как отреагирует металл на контакт с диссонансным полем.
Я прижал ладонь к поверхности Ворот. Металл был холодным, но не обжигающе, как можно было ожидать от подземного сооружения, а скорее прохладным, как вода в летнем ручье. Руны под моими пальцами вспыхнули ярче, и я почувствовал, как по телу пробегает волна вибрации, не болезненной, но очень мощной, словно Ворота проверяли меня, сканировали мою частоту, пытаясь понять, друг я или враг. И тогда я активировал «чтение по кости».
Воспоминания, запертые в металле, обрушились на меня лавиной. Я видел — не глазами, а каким-то иным, внутренним зрением, как тысячи людей, мужчин, женщин, детей, одетых в странные, давно вышедшие из моды одежды, проходят через эти Ворота, и каждый, проходя, напевает короткую музыкальную фразу — приветствие, благословение, пароль, который жители Эфир-Града использовали так же естественно, как мы используем «здравствуйте» и «прощайте». Мелодия была простой — всего семь нот, семь ступеней, семь звуков, но в ней было что-то такое, от чего перехватывало горло и наворачивались слезы. Голоса живых смешивались с голосами тех, кто уже прошел сквозь Ворота и остался по ту сторону, и эта полифония звучала, нет, скорее жила, дышала, пульсировала, как единый организм, и в ней была вся история Тартара, вся его радость и вся его боль.
Где-то на задворках сознания я услышал голос Джиан Вэя — словно старый мастер стоял у меня за плечом и комментировал происходящее, как он делал это на тренировках: «Память — это не то, что хранится в голове, Калеб. Память — это вибрация, которая никогда не затухает. Она просто переходит в другие формы. Камень помнит, вода помнит, металл помнит. А ты можешь услышать то, что помнят другие. Это твой дар и твое проклятие. Дар, потому что ты видишь правду, которую никто не видит. Проклятие, потому что чужая память может раздавить