«Фюи-и-и-у-у», — неслось из репродуктора.
Ты слышишь печальный напев кабестана?
Не слышишь? Ну что ж, не беда...
Уходят из гавани Дети Тумана,
Уходят. Надолго? Куда? —
вдруг негромко пропел Юрковский на мотив знакомой лирической песенки.
— А, это что-то новое! — оживился Дауге. — А дальше?
— Подпевать будешь? — спросил Юрковский немного смущенно.
— Конечно! Давай!
Юрковский повторил, и Дауге ужасным голосом подхватил:
Уходят из гавани Дети Тумана,
Уходят. Надолго? Куда?
Ты слышишь, как чайка рыдает и плачет,
Свинцовую зыбь бороздя, —
Скрываются строгие черные мачты
За серой завесой дождя...
В предутренний ветер, в ненастное море,
Где белая пена бурлит,
Спокойные люди в неясные зори
Уводят свои корабли.
Их ждут штормовые часы у штурвала,
Прибой у неведомых скал,
И бешеный грохот девятого вала,
И рифов голодный оскал,
И жаркие ночи, и влажные сети,
И шелест сухих парусов,
И ласковый теплый, целующий ветер
Далеких прибрежных лесов.
Их ждут берега четырех океанов,
Там плещет чужая вода...
Уходят из гавани Дети Тумана...
Вернутся не скоро... Когда?
— «Вернутся не скоро... Когда?» — задумчиво повторил Дауге. — Молодец, Володя, хорошо...
Разлили и выпили по одной. Юрковский, приуныв, склонил на руки красивую, чуть седую голову. Ермаков о чем-то напряженно думал, ежеминутно механически взглядывая на часы. Быкову стало совсем грустно, он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. В памяти вставали милые сердцу, страшно далекие образы — синее глубокое небо, легкий ласковый теплый ветерок, белые клочки облаков в темной дрожащей лужице... Земля...
— Хватит, Иоганыч, — раздался голос Юрковского.
Быков поднял веки. Дауге наливал в стаканчик. Руки его дрожали, янтарные капли, весело сверкая в электрическом свете, падали на салфетку, разбегаясь по ней маленькими яркими шариками.
— Это не мне, — строго сказал Иоганыч, — и не тебе...
Он потянулся через закуски:
— Выпей, Богдан... Ну, знаю, что не терпишь, но ради меня — должен!
Юрковский отшатнулся. Держа стаканчик в вытянутой руке, Дауге говорил убеждающе:
— В Дымное море нас все равно не пустят. Эрго — поход окончен. Ради этого абсолютно нельзя не выпить...
Ермаков вдруг поднялся. Совершенно спокойно, не отрывая глаз от циферблата часов, он сказал:
— Извините, я выключу свет. Надо осмотреть окрестности.
— П-пожалуйста, — с трудом проговорил Быков, не отрывая глаз от белых щек Дауге.
— Помогите мне, Алексей Петрович, — проговорил Ермаков. Он словно ничего не замечал.
— П-пожалуйста, — повторил Быков.
Они поднялись в командирскую башенку. Ермаков погасил свет. В наступившей темноте зазвенел резкий, нездоровый смех Дауге.
— Ты прав, Богдаша... Ты прав.
Ермаков развернул дальномер в сторону юга и прильнул к окулярам. Быков нагнулся ко второму дальномеру. Он не понимал, что делает. Он слышал только резкий смех за спиной, непонятные слова (Дауге начал громко говорить по-латышски), шепот Юрковского:
— Григорий... Гриша... Успокойся... Гриша...
А потом перед его глазами в свинцово-черном круге, расчерченном фосфоресцирующими штрихами, вдруг вспыхнули одна за другой две яркие кроваво-красные звездочки — невысоко над черной бездонной полосой горизонта.
— Отсчет, — неожиданно хриплым голосом проговорил над ухом Ермаков. — Отсчет, Быков! Не зевайте, черт...
Не думая, машинально и торопливо, Быков засек направление на странные вспышки. Красные звездочки потускнели и погасли.
— ...Анатолий Борисович! Ну, скажите же вы ему, пусть выпьет! — негодующе крикнул Дауге.
— Выпейте. Выпейте, Богдан Богданович, — проговорил Ермаков. Он зажег свет в башенке и с лихорадочной поспешностью принялся снимать отсчеты с барабанов своего дальномера.
— Вот так, — с удовлетворением говорил Дауге. — Умница — командира слушаешься. А теперь еще одну...
— Сколько у вас? — быстро спросил Ермаков.
— Высота — десять градусов ноль восемь минут, азимут тринадцать градусов двадцать шесть минут... Но что...
— Молчите, Алексей Петрович... — Ермаков записал числа в блокнот. — Молчите. Об этом после...
Быков взялся пальцами за нижнюю губу.
— Свет! — закричал вдруг Юрковский. — Зажгите свет! Дауге опять плохо!..
«Мальчик» шел не быстро. По экрану скользили очертания частых столбов, глыб камня. Ермаков сидел, откинувшись на спинку кресла, положив руки на пульт управления. Свет в транспортере был погашен. Геологи спали. Юрковский тихонько посапывал, свернувшись клубочком; блики серебристого света, падающего с экрана, скользили по его спокойному лицу. Дауге, закинув голову, глухо стонал во сне, иногда принимался быстро-быстро неразборчиво бормотать что-то. Потом вдруг открыл глаза, сказал громко, внятно:
— Знаю, все знаю... Но что делать? За что?.. Ответь — за что?
Ермаков не обернулся. Быков долго смотрел на осунувшееся измученное лицо друга, потом спросил:
— Анатолий Борисович, что с Дауге? Неужто это навсегда?
Ермаков чуть пожал плечами:
— Я не психиатр, Алексей Петрович. Мне трудно разобраться в этой болезни. Я не понимаю ее. «Змеиный психоз», галлюцинации, Богдан... Истощение организма — странное, необъяснимое... Гриппозная температура. И все это без видимой причины. Смерть Богдана он перенес гораздо спокойнее, чем Юрковский, переутомлялся не больше остальных... Может, это та самая горячка, о которой говорили чехи... Только бы, Алексей Петрович, вернуться: по опыту знаю — Земля, голубое небо лечат все небесные болезни лучше любого врача.
— Если это какая-то особая местная болезнь, так почему мы здоровы?.. Все должны были... Впрочем... Помните, Анатолий Борисович, Дауге несколько раз выходил из «Мальчика» без скафандра?..
— Скорей бы вернуться, Алексей Петрович. На Земле разобрались бы во всем.
Помолчали. Дауге опять заговорил. Поднялся, сел, упираясь руками, спросил удивленно: «Белее, чем алебастр? Ерунда!» и снова упал на спину, закинув лицо. Быков потер ладонями глаза — казалось, будто тысячи иголок впиваются в веки.
— Болят? — покосился на него Ермаков.
— Так... Немножко побаливают. А вот, Анатолий Борисович... Почему мы не вызвали «Хиус» прямо сюда, на ракетодром? Зачем тащиться несколько суток по плохим дорогам, если Михаил может привести планетолет сюда?..