одинокое окно. Стены кухни были тёплыми, пол под ногами тоже, и я снял ботинки, потому что ноги после четырёх часов ходьбы по мостовым просили об этом.
[Милый. Можно я буду просить тебя иногда называть меня по имени? Не всегда. Просто иногда.]
— Можно, Лад. Можно всегда.
Стены стали чуть теплее. Я положил ладонь на стену рядом с плитой и почувствовал это: ровное, мягкое тепло, которое шло не от чугуна, а от самого дома. Чайник закипел, я заварил чай, налил в кружку и сел обратно.
— Расскажи мне, — сказал я. — Расскажи, как ты жила все эти годы.
Мы проговорили до рассвета, и я не заметил, как прошли часы.
Лада рассказывала не как человек рассказывает биографию, а иначе: отдельными картинками, вспышками, без хронологии. Она помнила запахи лучше, чем даты. Помнила, как пах первый снег, упавший на её подоконник в год постройки, и как пахли реактивы, которыми Апостофин обрабатывал реликты в кабинете. Помнила звук шагов Риты по лестнице и то, что Рита всегда ступала на третью ступеньку левой ногой.
Я спросил, что она чувствует, когда идёт дождь.
[Щекотно. По крыше и стенам. Как будто кто-то барабанит пальцами, много пальцев сразу. Я люблю дождь. Когда он заканчивается, становится пусто.]
Спросил, помнит ли она, как Апостофин строил её.
[Не помню начала. Первое, что помню: свет. Было темно, потом стало светло, и я поняла, что я есть. Стены уже стояли, крыша была, окна были. Я просто появилась внутри всего этого.]
Она помнила и долгие годы тишины после смерти Риты. Я спросил, каково это, и она долго подбирала слова.
[Представь, что ты лёг спать, тело заснуло, но сам ты — нет. Лежишь в темноте, слышишь всё вокруг, но не можешь пошевелиться и не можешь позвать на помощь. И так двадцать пять лет.]
Я допил третью кружку чая и промолчал. Были вещи, на которые нельзя ответить словами, можно только запомнить.
Под утро она спросила, как жил я. Не этот я, а тот, прошлый, который шестьдесят лет чинил часы в Петербурге. Я рассказал про Катю, про мастерскую, про запах канифоли и кофе в маленькой квартире на Васильевском. Рассказал, как болели руки к вечеру и как тикали часы на полке, каждые своим голосом, и я различал их по звуку. Рассказал, что после смерти Кати стало тихо, не потому что звуки исчезли, а потому что слушать их стало некому, кроме меня, а одного слушателя мало для полноценной тишины.
[ Ты скучаешь по ней?]
— По Кате? Каждый день.
[Мне жаль, милый.]
— Не жалей. Мы прожили хорошую жизнь. Просто она закончилась раньше, чем я был готов.
За окном начало светлеть. Небо над крышами стало серым, потом розовым. Лада замолчала, и в тишине кухни было слышно, как Сема повернулся на кровати за двумя стенами и перестал храпеть. Скоро проснётся.
Я встал, вымыл кружку, вытер стол. Спать не хотелось, хотя следовало бы. Когда Ася вышла на кухню через полчаса и увидела меня одетого, с кружкой, она посмотрела на мои глаза, потом на пустой чайник и сказала:
— Ты вообще спал?
— Нет.
— Ты странный, — сказала Ася и поставила чайник заново.
Утро прошло обычно. Ася спустилась в зал, протёрла прилавок, открыла ставни. Сема принёс воду, подмёл и вымыл крыльцо. Я позавтракал на кухне остатками вчерашней каши и сел за прилавок.
Около полудня, когда солнце уже поднялось над крышами и залило набережную тёплым светом, колокольчик звякнул в очередной раз, дверь открылась, и в зал вошёл молодой человек лет двадцати пяти.
Высокий, худощавый, в сером костюме, который когда-то был хорошим: ткань добротная, покрой аккуратный, но на правом локте аккуратно пришита заплатка из похожей, но не совсем совпадающей по оттенку ткани. Волосы тёмные, зачёсаны назад. Держался прямо, подбородок чуть приподнят.
— Добрый день, — сказал он. — Мне порекомендовали вашу лавку. Ольга Старостина. Меня зовут Игорь Белозеров.
— Добрый день, — ответил я. — Петр Воронов. Присаживайтесь. Чем могу помочь?
Он сел на клиентский стул, положил на колени свёрток из мягкой ткани. Развернул. Внутри была шкатулка: деревянная, тёмного дерева, размером с небольшую книгу.
Крышка без замка, без петель на виду. Простая на первый взгляд, но я заметил тонкую резьбу по краю, почти незаметную, и качество подгонки: крышка сидела на корпусе с точностью до волоска.
— Это от деда, — сказал Белозёров. — Он умер три месяца назад. Оставил мне и моим брату с сестрой.
— Примите мои соболезнования.
Белозёров кивнул, коротко, без благодарности. Соболезнования были ему не нужны.
— Что внутри? — спросил я.
Белозёров открыл крышку. На бархатной подкладке лежали три предмета: перстень с тёмным камнем слева, брошь в форме трости посередине и справа располагался кулон в форме сердца. Каждый предмет сидел в небольшой мягкой выемке точно по размеру.
— Проблема в том, что она не отдаёт, — сказал Белозёров. — Смотрите.
Он протянул руку и взялся за перстень. Пальцы сомкнулись вокруг него, и Белозёров потянул. Перстень оторвался от бархата на полсантиметра, а потом выскользнул из его пальцев и мягко и плавно вернулся на место. Белозёров убрал руку.
— С кулоном то же самое. А брошь можно достать, но если положить куда-нибудь, она исчезает и возвращается обратно в шкатулку. Носить можно только на себе, приколотой к одежде. При этом Алексей, это мой старший брат, может достать из шкатулки перстень, но ничего иного, а Наташа — только кулон. Но после того как мы с месяц бились над тем, как это все оттуда достать, они махнули рукой. А мне все-таки хочется понять, что дед нам оставил. Он, конечно, был не самым приятным человеком, но по-своему нас любил и всегда помогал.
— Вы пробовали показать специалисту?
— Пробовал. Два оценщика отказались, сказали, что не понимают, как она работает. Третий предложил вскрыть. Я отказался.
— Правильно, что отказались.
Я посмотрел на шкатулку.
[Милый, шкатулка далеко не обычная. Она очень хорошо экранирована от внешних воздействий, настолько, что уже одно только такое экранирование может стоить несколько десятков тысяч. Так что сходу я не смогу сказать, что это такое. Нужно будет внимательно ее изучить.]
— Оставьте мне её на сутки. Я осмотрю и скажу, что это такое и как с этим быть.
Белозёров помедлил. Заплатка