поднялась.
Я. Аренберг и тень России
Я. (Юхан Якоб) Аренберг на рубеже XIX-XX столетий был видным деятелем культуры. Прежде всего он был архитектором. В облике его дома сохранились те архитектурные черты, следы которых можно найти во многих общественных зданиях того времени — церквях, казармах, школах и, например, в убранстве императорского рыбачьего домика на Лангенкоски, в савонлинском курорте «Казино» и нынешней резиденции премьер-министра «Кесяранта», даже в Хельсинкской синагоге. Аренберг был выборгским космополитом, который чувствовал себя как дома в Стокгольме и Париже, в Италии и Греции, но также и в метрополии — в России, языком которой он владел. Помимо этого он, как писатель, живо интересовался своей родиной, особенно Восточной Финляндией и ее жителями — как дворянством, так и купечеством, как лестадиоланцами, так и служившими в России соотечественниками.
Представление Аренберга о России и той границе, которая разделяет Финляндию и Россию, исключительно интересно. Писатель очень хорошо знал российскую среду и то напряжение, которое испытывали финны на службе в России. Его роман Haapakoskelaiset («Семейство на Хаапакоски») был опубликован в 1893 г., т. е. в то время, когда отношения между Великим княжеством и метрополией еще не были разорваны, хотя российская националистическая пресса уже открыла ураганный огонь против особого положения Финляндии и ее рунебергско-топелианского патриотизма. Плохим предвестником можно было уже считать почтовый манифест 1890 г.
Герой романа — финский барон Эрик Хорн, один из тысяч тех, кто во времена автономии служил в рядах российской армии. В российских светских кругах Эрик не был представителем великого рода. Как лютеранина его отождествляли с дюжиной дворян-немцев, «Карлов Карловичей», которыми Россия была полна и которые «посматривали неприязненно».
Иначе у Эрика сложились отношения в своем окружении, у него — хорошие русские друзья и московские светские круги и времяпрепровождение — все совершенно другое, чем невзыскательное бытие в Финляндии. В Москве Эрик также нашел свою будущую супругу — Елену, очаровательную женщину, последовавшую за ним в Финляндию. Елена происходила из татарского княжеского рода, который оказался, правда, в крайней нужде. Культурный шок этой женщины был полным. Елена не владела ни шведским, ни финским, а знакомые супруга не владели русским. Общение поддерживалось до некоторой степени на французском и немецком языках, но чете это радости не доставляло, т. к. Эрик стал губернатором в финском городке, который в действительности не был больше села. Уже по прибытии в усадьбу Хаапакоски княгиня испытала ужас: то, что она сочла за жилище для прислуги, являлось главным зданием усадьбы. Средства передвижения напоминали крестьянские повозки. Молодой жене не хватало энергии и старания. Она хотела стать финкой, но это было невозможно.
Елена писала в Россию: «Такова Финляндия. Ты здесь как за границей. Это видно в тысячах дел, и во внешнем порядке, в необычайной чистоте, которая не свойственна нашей любимой Москве. В тысяче мелких дел, которые не все мне по душе, ведь я русская женщина; финский облик для меня не подходит. Более всего для меня досадно странное, нескладное прямодушие, когда говорят прямо и без прикрас о делах, о которых и слышать не хочется».
Елена поведала также и о Рунеберге, на котором держался весь финский патриотизм: «И затем мы читали немного этого знаменитого Рунеберга. Мой супруг дал мне с каким-то благоговением его книгу... Я заметила что-то общее между Вагнером, композитором, которого я не люблю, и этим Рунебергом, который, зная его немного, как я понимаю, величественный поэт. Оба используют искусство с какой-то определенной целью. Первый низводит свое искусство, свою музыку до того, чтобы заявить, что, пожалуй, все привычные выражения прискорбно детские. Как мне кажется, и Рунеберг не свободен от этого заблуждения. Он жестко держится за свою страну и в каждой строфе подчеркивает долг перед ней...». Елена сравнивает Рунеберга с еврейским национальным поэтом Фруги[12], хотя и ставит его значительно выше. По мнению Елены, Рунеберг «спокойный и высокопарный. С другой стороны, я никогда даже в его самых красивых строфах не встречала такой свободно бушующей поэзии, как в словах Надсона». Елена очарована творчеством Надсона, который «стих делает стихом, без какой-либо цели».
Елена не сравнивает Рунеберга с Пушкиным, но в книге русского национального поэта оценивает Эрик Хорн. Герой стоит у памятника, по случаю открытия которого в 1880 г. от произнесенной проповедовавшей братскую любовь речи Достоевского принимавшая участие в торжествах публика впала в умиление. Хорн озирает памятник, «мастерский образ феномена славянского гения» глазами иностранца: «Проживший страстную жизнь, слабонервный, беспокойный и безбоязненный, стоит он отлитый из бронзы: великого художника великолепный памятник великого поэта. Хорн перечитывает высеченные в камне высокопарные строки:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
передаваемая которыми оценка свидетельствует о том, что поэт сам написал это».
Аренберг цитировал поэта очень свободно. Он объединял рифмы из разных строф и забывал центральные темы своей книги.
Стихотворение Пушкина, которое было выгравировано на его памятнике и которое каждый русский считает блестящей самохарактеристикой поэта, отсылает к более известным строфам Горация о прочности славы: Exegi monumenttiin aere perennius[13]. Пушкин говорит о созданном им самим нерукотворном памятнике, что в русской среде отсылает также к «нерукотворной» иконе.
Процитированные выше слова, выгравированные на установленном в центре Москвы памятнике, были на самом деле открытым вызовом российской интеллигенции властям. Тем, однако, пришлось его проглотить, т. к. культурный авторитет Пушкина был настолько велик, что и самая грубая диктатура все же вынуждена была разыгрывать уважение к поэту. Так же было и в 1937 г., в связи со столетием со дня гибели поэта, когда т. н. Большой террор достиг своего апогея. Как констатирует в одном из своих исследований по истории России классик Шейла Фитцпатрик, в год Большого террора пресса была заполнена Пушкиным, а отнюдь не Марксом, Лениным или даже Сталиным. На самом деле коммунистическая партия стремилась присвоить все наследство «прогрессивной» культуры, к которой Пушкин, бесспорно, принадлежал. Разумеется, это было совершенно фальшиво, и те миллионы людей, которых в том году расстреливали и арестовывали, едва ли могли считать мероприятия в честь Пушкина чем-то иным кроме как уродливым фарсом. Пародия стала невозможной.
Но символика памятника Пушкина как глашатая свободы и человечности понятна всем и в наши дни. К нему всегда идут угнетенные и оскорбленные, и в эти