дни к нему идут те, кто сопротивляется жестокой руке режима. «Власть» в России всегда находит поводы для того, чтобы разгонять манифестантов, задерживать и бить их дубинками. Но в Москве это происходит на фоне памятника Пушкину...
Однако вернемся к Хорну. Он более не комментировал этот символ русского народа. Читателю, впрочем, не доставляло труда понять, что похожий на Рунеберга финский гений был гораздо менее слабонервным и более скромным, а также вел более упорядоченную жизнь. Рунеберг в своей более спокойной величественности был в любом случае представителем иного мира, чем Пушкин. Финский поэт твердил о своей родине, не был склонен воспевать радости, как отмечала Елена. В этом, пожалуй, существенное различие между финским и русским восприятием жизни. Эрик видел степи и огромные российские столицы, поля сражений и казармы, он знал язык и понимал людей. Он кратко сформулировал свое мнение о России, «об этой приятной мне стране, в которой я прожил и сражался так много лет. Один великий мыслитель как-то сказал о них, что вы бежите впереди до беспредела. Вы не боитесь преувеличений своих выводов. В добре и зле никто не заходит настолько далеко, как вы. Но вы устремлены к своим мечтам, которые недостижимы. Взгляните на своих собственных вождей и на то, ради чего они трудятся. Некоторые из них, славянофилы, желают наложить печать сходства на 115 миллионов человек в своей стране. Это бесполезно, ненужно и невозможно, так как единство — вовсе не в единообразии, единство — в сердце человека и его не достигнешь насилием, а лишь согласованием...».
В конце концов, пропасть между Финляндией и Россией явно уходила своими корнями в веру. Отец Эрика требовал, чтобы сын Эрика и Елены был крещен в лютеранской вере, не потому что стал бы верующим, а потому, что «вера и язык накладывают свою печать на обычаи страны, а те, в свою очередь, на законы, так как обычай более древен, чем закон, он его мать, основа всех наших сводов законов и постановлений».
По прихоти судьбы мальчика, однако, не только крестили в православную веру, но и сделали русским по мировоззрению, хотя он и выучил в некоторой степени шведский язык и представлял свой род на заседаниях сейма Финляндии. В сейме молодой Эрик вызвал скандал, осмелившись по-русски снисходительно подшучивать над пылкими речами авторитетных господ.
Наследник Хаапакоски воспитывался в Пажеском корпусе, он был находчивым, с хорошими манерами, владел официальным языком империи. Ему можно было предсказывать быструю карьеру, т. к. «его не сдерживают ни этническая память, ни национальная ослепленность, ни ненужный аристократизм, и у него всегда есть твердая поддержка со стороны роскошной, ясно мыслящей и влиятельной матери».
Молодой Егор Егорович стал мыслить по-государственному, так же как и Маннергейм, служивший в то время в императорской России. Так же, как и тот, он держался вне мелких местных споров и принял участие в церемонии коронования и торжествах по случаю 200-летия победы под Полтавой.
В экспозиции романа Аренберга пропасть между Финляндией и Россией выступает как культурная и национально-государственная пропасть между двумя разными жизнеощущениями. Русские как народ восхищают, их культура великолепна, но финн не может поменять ни собственную культуру, ни свою родину. Финляндия — страна Рунеберга в том смысле, в каком Россия — страна Пушкина. Россия — бескрайна и безгранична там, где ограниченность Финляндии ранима. Единственной защитой Финляндии был ее гражданин — в этом романе, прежде всего, показан патриотизм ее «первого сословия». Финляндии следует быть — в рунебергском значении слова — финской, иначе она перестанет существовать.
Интересным сюжетным ответвлением в книге является то, что Елена происходит из татарского рода, родоначальник которого, «старый гайдамак» был воплощением распутства, и этот порок заметен и в поколениях его потомков, в облике дяди Елены. Писатель и намеком не показывает, что влияние этих явно плохих генов проявилось бы в Елене или в сыне ее и Эрика, в молодом Эрике, т. е. Егоре. Как висящее на стене ружье должно выстрелить в завершающей сцене спектакля, так и читатель должен дожидаться, когда наследие «старого гайдамака» даст о себе знать в новом поколении, но для читателя все ограничивается только письменами на стене.
Увлеченность того времени идеями значимости расы и наследственности дает о себе знать в романе, и это подтверждает картина слишком тесной связи со многими опасностями, хотя Россия сама негативно не описывается. Образ «старого гайдамака», бесспорно, связан со старым, еще наполеоновских времен клише о «татарстве» русских, и при желании его можно обозначить как проявление «ориентализма». Однако речь скорее может идти только о художественном стилистическом средстве, при котором за идиллией следует зловещая тень.
Герой романа Аренберга не был только литературным образом. На самом деле это был так хорошо выписанный скетч, что главное лицо — министр-статс-секретарь Вольдемар Карл фон Ден — сразу узнал себя и упрекнул писателя в том, что он воспользовался его образом.
Яков Грот и финляндско-российское сближение
Яков Карлович Грот, петербургский лингвист и деятель культуры, известен в России прежде всего как создатель норм российской орфографии. В свое время он был известным академиком и зачинателем многих литературных дел. Обширная переписка Грота с ректором Петербургского университета, деятелем культуры и другом Пушкина Петром Плетневым опубликована на русском языке в трех томах и дает хорошее представление о событиях российской культуры того времени. Переписка (в двух томах) была опубликована и на шведском языке и отражает как ситуацию в Финляндии в середине столетия, так и отношение Грота к основным деятелям культуры Финляндии. В те времена он на протяжении двенадцати лет был профессором русской словесности, истории и статистики Императорского Александровского университета в Хельсинки (1840-1852). Тогда он прямо восхищался Финляндией и ее народом, изучал шведский язык и пытался приучить финнов изучать и любить русский язык и литературу. На этом пути его ждало разочарование.
Яков Карлович принадлежал к тем обрусевшим немецким родам, для которых Россия стала настоящей родиной. И в Финляндии на них смотрели, прежде всего, как на официальных представителей России, к ним относился и ставший в 1900-х гг. генерал-губернатором Франц Альберт Зейн, которого, как представителя российского великодержавного шовинизма, ненавидели, пожалуй, больше, чем Бобрикова. В любом случае, немецкое происхождение облегчало общение с финнами.
Для Грота его национальность не являлась каким-либо препятствием для сближения с Россией, с культурой которой он, как представляется, полностью себя идентифицировал. Тем более велико было его ошеломление, когда он заметил, что финны довольно единодушно воздерживаются от более близкого соприкосновения с русской культурой.