и с привезенной кухаркой оставить в Руссе. Батюшка же и матушка, Екатерина Петровна, тоже впоследствии сделавшаяся нашим дорогим другом, обещали смотреть за Федей и за няньками все то время, пока мы будем в отсутствии. Оба они, и батюшка и матушка, так искренно сочувствовали нашему горю и с такою сердечною готовностью обещали присматривать за Федей, что мы могли быть спокойны, что они уберегут нашего мальчика.
Но тут было одно обстоятельство, сильно нас тревожившее, именно: Феде было всего 10 месяцев, и я продолжала кормить его грудью. И он и я были вполне здоровы, а потому я предполагала его кормить, пока выйдут глазные зубы, и отлучить его только летом в Руссе. И вот приходилось внезапно бросить мальчика, не знавшего никакой другой пищи. Нам представлялось, что перемена сразу всего режима дурно на него подействует; да и на мое здоровье мог неблагоприятно повлиять внезапный отказ от кормления. Все это страшно смущало нас обоих, но боязнь и жалость к девочке все превозмогли, и мы решились на завтра выехать в Петербург. Как грустен был наш отъезд. Я все утро не расставалась с мальчиком; Ф. М. часто приходил к нам и точно не мог наглядеться на Федю. Наконец, когда пришел час отъезда, я покормила мальчика в последний раз и крепко прижала к своему сердцу, мне казалось, что я больше его никогда не увижу. Затем все присели, помолились, благословили бедного нашего мальчика Федю и, с смертью в душе, уехали на пароход. Я должна с сердечною благодарностью вспомнить семью Румянцевых. Благодаря их заботам все обошлось благополучно. Рассказывали потом, что мой мальчик, проголодавшись, все искал меня, указывал няне пальчиком на другую комнату и говорил «туда»; она его носила из комнаты в комнату; не найдя же меня нигде, — заливался слезами и всю ночь напролет не спал. Затем привык пить молоко и был совершенно здоров. Но всего мне обиднее потом было для меня то, когда я, столь о Феде горевавшая, приехала в Руссу через 3 недели, то он свою маму не узнал и не пошел ко мне на руки; значит, успел меня совершенно забыть.
Грустно было наше путешествие в Петербург и представлявшиеся нам картины Ильменя и Волхова не останавливали на себе нашего внимания. Все оно было направлено на то, как бы сберечь нашу девочку. Чтоб она ночью не легла на свою ручку и не потревожила ее, мы с Ф. М. устроили дежурство и ночью каждые два часа сменяли друг друга. Как я испугалась, когда часа в три ночи у меня, от прилива молока, сделалась лихорадка и страшная головная боль. Но я боялась сказать об этом Ф. М., чтобы его не встревожить, и с нетерпеньем ждала, когда кончится наш путь.
Как я уже сказала, квартиры своей в Пет. у нас не было, поэтому мы решили остановиться в городской пустой теперь квартире моего брата Ивана Григорьевича Сниткина, который с женою и моей матерью на лето переселился на дачу Сабурова, верст 85 за Большой Охтой. На квартире же оставалась прислуга. Был жаркий душный день. Отворившая дверь прислуга первым словом сказала нам: «А у нас старая барыня (т.-е. моя мать) больна». — Боже мой, что с ней? Где она? На даче? — «Нет, здесь на квартире». Бегу в ее комнату и вижу, что мама, очень бледная и осунувшаяся, сидит на диване с высоко поднятою и протянутою ногой. Начинаю расспрашивать и узнаю, что беда случилась с нею в день перевозки нашей мебели в Кокоревские склады. Она не посторонилась, и мужик, должно быть, выпивший, уронил сундук с вещами ей на ногу. Большой палец левой ноги был раздроблен, позванный доктор объявил, что началось воспаление, и запретил двигаться, обещая, что недели через две она будет ходить, Случившаяся беда очень волновала мою мать, главное, потому, что в самом скором времени ожидалось разрешение от бремени ее невестки Ольги Кирилловны, жены моего брата. Мысль о том, что она не может быть полезной ни невестке, ни сыну в такое хлопотливое время, чрезвычайно беспокоила маму. А тут еще наше внезапное возвращение по такому печальному поводу. Моя мать очень любила Любочку и ее страшно огорчило случившееся с нею несчастье. Все эти тревоги так подействовали на мою мать, что к вечеру ей стало хуже и посетивший ее доктор сказал мне, что воспаление настолько усилилось, что, пожалуй, придется ампутировать палец. Каково мне было услышать это известие. Приехав в Петербург, Ф. М. первым делом отправился к Ивану Мартыновичу Барчу, главному врачу Максимилиановской лечебницы. Это был в то время один из лучших хирургов в Петербурге. Он был старинный знакомый Ф. М., но по возвращении из-за границы Ф. М. у него не был. Когда случилось несчастие с ручкой, мы хотели обратиться к Барчу, но Ф. М. знал, что Барч за визит с нас не возьмет, и это его очень стесняло. Отплатить же Барчу какою-нибудь любезностью у нас не было средств. К тому же лечивший ручку хирург показался нам знающим, да и представил нам происшедший случай таким незначительным вывихом, что обращаться к знаменитости, какою был тогда Барч, как-то было неловко. Ф. М. горячо упрекал себя и никогда не мог простить себе и мне этой, как он писал, «небрежности».
И. М. Барч принял Ф. М. чрезвычайно дружелюбно, попенял ему, зачем не обратились к нему с самого начала, и обещал приехать к нам к 6 часам. В назначенный час он приехал, сумел заинтересовать Любочку своими часами и брелочками, потихоньку развязал ей ручку, даже не ощупал, чтоб напрасно не делать ей больно, а прямо объявил, что старорусские врачи верно определили и что кость срослась неправильно. Он высказал, что девочка вряд ли будет иметь правую руку короче левой, но предупредил, что все-таки углубление с одной стороны и небольшое возвышение со стороны ладони будет заметно. Чтоб исправить беду, надо вновь сломать косточку и дать ей срастись под гипсовой повязкой. Ф. М. сказал, что он знает про чрезвычайную болезненность операции, и боится, что девочка ее не перенесет. — «Да она и не почувствует ничего, операция будет под хлороформом». — Старорусские врачи сказали, что маленьких детей не хлороформируют, т.к. это опасно. — «Ну, там старорусские врачи как хотят, а мы хлороформируем даже грудных детей».